Кто же соединил их, «сравнил»; и для чего? Этого он еще не знает; думает, что «тут не может быть никакого сравнения». Нет, может. Или сын забыл мать. Наполеон – Революцию, повторяющую слово Божье ревом звериным, голосами громов,– тихое слово: «первые будут последними»?
«Никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов»,– все еще цепляется он за свой императорский сан, как утопающий за соломинку; «комедиант» все еще играет комедию. В низеньких комнатах лонгвудского дома, бывшего скотного двора, где крыши протекают от дождя, ситцевые обои на отсыревших стенах висят клочьями, полы из гнилых досок шатаются, и бегает множество крыс,– крыса выскочила однажды из шляпы императора,– соблюдается строжайший этикет, как в Тюльерийском дворце: слуги в ливреях; обед на серебре и золоте; рядом с его величеством незанятое место императрицы; придворные стоят навытяжку.
Кто-то однажды сказал при нем, что китайцы почитают своего богдыхана за Бога.
– Так и следует! – заметил он.
Пряжка с башмака его упала во время прогулки; все кинулись ее подымать. «Этого бы он не позволил в Тюльерийском дворце, но здесь, казалось, был доволен, и мы все благодарны ему, что он не лишил нас этой чести»,– вспоминает Лас Каз.
– Я сам знаю, что пал, но почувствовать это от одного из своих... – как-то раз начал император, жалуясь на одного из своих приближенных, и не кончил.
«Эти слова, жест его, звук голоса пронзили мне сердце,– вспоминает тот же Лас Каз. – Мне хотелось броситься к его ногам и целовать их».
– Люди, вообще, требовательны, самолюбивы и часто бывают не правы,– продолжал император. – Я это знаю и потому, когда не доверяю себе, спрашиваю: так ли бы я поступил в Тюльерийском дворце? Это моя великая мера. [1104]
Мера ложная: ею он сам себя умаляет. Но надо быть таким хамом, как Гурго и сорок тысяч наполеоновых историков, чтобы этому радоваться: «он мал, как мы, он мерзок, как мы!»
Скованный Прометей – в вечности, а во времени – человек, сидящий у камина, с распухшей от флюса щекой, и по-стариковски брюзжащий:
– У, проклятый ветрище! От него-то я и болен!.. Видите, дрожу от озноба, как трус – от страха... А скажите-ка, доктор, как легче всего умереть?.. Говорят, от замерзания: умираешь во сне…[1105]
Знает, что себя не убьет, но думает о смерти, как о воде – жаждущий.
Минуты, часы, дни, месяцы, годы – все та же пытка: скука пожирающая, как лютое солнце тропиков.
Не знает, как убить время. Утром валяется в постели или целыми часами сидит в ванне. Днем, немытый, небритый, в белом шлафроке, в белых штанах, в рубашке с расстегнутым воротом, с красным клетчатым платком на голове, лежа на диване, читает до одури; стол завален книгами, и в ногах и на полу кучи прочитанных, растрепанных книг. Иногда диктует, дни и ночи напролет, а потом зарывает рукописи в землю. Вместо прогулок верхом устроил себе внутри дома длинное бревно на столбике и качается на нем, как на деревянной лошадке.
По вечерам придворные сходятся в салон его величества; играют в карты, домино, шахматы, беседуют о прошлом, как «тени в Елисейских полях».
– Скоро я буду забыт,– говорит император. – Если бы пушечное ядро убило меня в Кремле, я был бы так же велик, как Цезарь и Александр... а теперь я почти ничто…[1106]
Долго сидит молча, опустив голову на руки; наконец, встает и говорит:
– Какой, однако, роман моя жизнь! [1107]
Очень не любит, точно боится, чтоб его оставляли одного после обеда. Целыми часами сидит за столом, чтобы дамы не могли уйти, поддерживает вялый разговор или, перейдя в салон, читает вслух, большей частью французские классические трагедии. Особенно любит «Заиру» Вольтера, до того надоевшую всем, что генерал Гурго и госпожа Монтолон хотят выкрасть ее из библиотеки. Слушатели дремлют, но он следит за ними:
– Госпожа Монтолон, вы спите?
– Гурго, проснитесь же!
В наказание заставляет их читать и, скрестив руки, слушает, но, через пять минут, сам начинает дремать. [1108]
– Какая скука. Боже мой! – шепчет, оставшись один.
Идет качаться на качалке, или посылает генералу Гурго задачу о конических сечениях, о доставке в осажденный город муки в бомбах; или философствует, зевая:
– Кажется, человек образован солнечной теплотой из грязи. Геродот рассказывает, что в его время Нильский ил превращался в крыс, и можно было наблюдать, как они образуются в иле... [1109]
Или дразнит «благочестивого» Гурго, доказывая, что магометанство лучше христианства, потому что победило половину земного шара в сто лет, а христианство – в триста.
– А ведь папа-то во Христа верует! – удивлялся искренне. [1110] – Скажите, Гурго, может Бог сделать, чтобы палка не была о двух концах?
– Может, государь; обруч – палка, но у нее нет конца. [1111]
Все молчат. Император хмурится и опять начинает, зевая: