Почти в то же время, когда Гюттен слал из Петербурга в Париж докладные записки, доказывавшие необходимость и выгоды франко-русского союза, из Парижа в Петербург окольными путями, через Вену, шли пространные письма с обоснованием той же самой мысли — о пользе франко-русского союза. В одном из писем говори лось, что ходом вещей «Россия… становится распорядителем судеб Европы и спасителем своих союзников»[591]
. Но кто же эти истинные союзники России? В том же письме утверждалось, что между Россией и Францией отсутствуют противоречия, что «Россия никогда не может ничего опасаться со стороны Франции» и что последняя готова предложить ей услуги и «прочный союз»[592]. Далее послание предостерегало, что Россия на своем пути, несомненно, встретит Англию и тогда лишь познает все тяготы этого. Логическим выводом из хода рассуждений было «Со всех точек зрения первым союзником России в Европе является Франция»[593]. Единственной существенной поправкой, вносимой данным документом в общие доводы во многом сходные с доводами Гюттена, было немаловажное напоминание о том, что истинным союзником самодержавной императорской России может быть только «законная» — легитимная — французская монархия, Франция белых лилий Бурбонов.Материалы архива Российской коллегии иностранных дел не дают ответа на вопрос, произвели ли эти доводы какое-либо впечатление в Петербурге. Можно предположить, что в общем этот тезис должен был встретить в Петербурге сочувственное отношение. Официально объявленной целью участия России в войне 1799 года было именно восстановление «законной монархии». Например в манифесте Павла I 16 июня 1799 года говорилось. «Восприняв с союзниками нашими намерение искоренить беззаконное правление, во Франции существующее, вое стали на оное всеми силами»[594]
. Влиятельные общественные круги, и здесь надо начинать с колоритной фигуры вице-канцлера графа Никиты Петровича Панина, последовательно и настойчиво придерживались идеи сотрудничества только с «законной» династией; всякая иная Франция представлялась им крамольной и нечестивой[595]. Мнение Панина и его единомышленников представлялось еще столь традиционным и естественным для политики России, что даже самовольнейший и взбалмошный самодержец не мог с ним не считаться. Высказанное им в январе 1800 года пожелание сблизиться с Францией повисло в воздухе, оно не получило продолжения, и, более того, в феврале того же года предложения Пруссии о посредничестве были формально отклонены.И все-таки в 1799–1800 годах, в особенности после войны, давшей обильную пищу для размышлений, отношение к республиканской Франции в Петербурге и Москве было уже иным, чем десять лет назад, в начале революции. Конечно, за минувшие десять лет во Франции многое изменилось. Но под воздействием французского опыта многое стало иным и в оценке его иностранными современниками. Здесь прежде всего следует напомнить, что сам главнокомандующий армией союзников генералиссимус А. В. Суворов высказывал убеждение в том, что французы возвращения к старой монархии не хотят. Как передавал Ф. В. Ростопчин, Суворов «многократно повторял, что вступление во Францию вызовет к защите ее всех ее обитателей и что покуда так называемая республиканская армия открыто не пожелает восстановления прежнего правительства, до тех пор подавление республики останется лишь на бумаге в разглагольствованиях эмигрантов-проходимцев и в голове политических мечтателей»[596]
.Это мнение Суворова замечательно прежде всего как свидетельство политической проницательности великого полководца. Но оно заслуживало внимания и как отражение духа времени. Не только Суворов, но и некоторые другие русские современники той бурной эпохи понимали, что правительство Республики сильнее, энергичнее старой монархии, дискредитированной в глазах французского народа[597]
.Но пока это новое понимание вещей прокладывало себе дорогу, приходилось считаться с привычным консерватизмом мнений, с устоявшимися, традиционными воззрениями, рассматривавшими республиканскую Францию как источник «революционной заразы», как рассадник «социального зла»[598]
.На пути нового курса по отношению к Франции, пока еще в декларативной форме объявленного Павлом в январе 1800 года и не подкрепленного практическими действиями, возникло еще одно препятствие.
Бонапарт, развертывая свою дипломатическую акцию по сближению с Россией, не знал, что одновременно с ним большую дипломатическую игру в Петербурге начал с иных, можно даже сказать противоположных, позиций другой, по-своему тоже крупный политический деятель — генерал Шарль Дюмурье.