Наполеону жилось в это время нелегко на то скудное жалованье, которое он получал в Валансе. Он продолжал однако свои литературные опыты и принимал деятельное участие в политических клубах, находившихся в сношениях с парижскими якобинцами. И в Аяччио, и в Валансе он примыкал к радикальной партии. Между прочим, он написал брошюру в 1790 г., вместе со своим дядей, аббатом Феш «о конституционной присяге священников». Эта брошюра очень возмутила благочестивых корсиканцев, и даже один раз, во время крестного хода, его чуть было не убили возмутившиеся крестьяне.
Однако дальнейшее течение революции и окончательное крушение монархии вызвали у него совсем иные чувства, чем можно было бы ожидать, судя по его прежним взглядам. Мы говорили уже о том замечании, которое вырвалось у него, когда в Тюйльерийский дворец ворвался народ. Десятого августа того же года он присутствовал при крушении монархии и говорил потом: «Я чувствовал, что если бы меня позвали, то я бы стал защищать короля. Я был против тех, которые хотели основать республику при помощи народа, и притом я негодовал, видя, как люди в обыкновенном платье нападали на людей в мундирах»… Наполеон был вызван тогда в Париж для объяснения своего поведения в Корсике, но после восстания 10-го августа и низложения короля в Париже появилось новое правительство, которое отнеслось к нему более благосклонно и даже произвело его в капралы.
Около этого времени он писал своему брату Люсьену: «Когда присмотришься ближе, то видишь, что народы вряд ли заслуживают тех стараний, которые делаются для того, чтобы снискать их расположение. Ты знаешь историю в Аяччио? История в Париже такая же, только, пожалуй, люди здесь еще ничтожнее, еще злее, еще более склонны к клевете и брюзжанью. Нужно видеть вещи вблизи, чтобы заметить, что французы — состарившийся народ, без страстных желаний и мускулов»… В этих строках уже проглядывает презрительное отношение к людям, которое прежде скрывалось у него за юношескими идеалами свободы и пылким корсиканским патриотизмом. Он холодно смотрел в глаза действительности, равнодушно взирая на революционную бурю, бушевавшую во Франции, но зато, чем далее отступали его прежние юношеские идеалы, тем сильнее выдвигались вперед его честолюбие и эгоизм. С хладнокровием спокойного наблюдателя, он пишет Люсьену, революционный пыл которого ему хотелось бы охладить: «Каждый преследует только свои интересы и хочет выдвинуться при помощи всех средств террора и клеветы. Интриги носят еще более низменный характер, чем прежде. Все это разрушительно действует на честолюбие. Надо сожалеть о тех, которые имеют несчастие играть какую-нибудь роль, хотя бы не желая этого. Жить в покое, отдаваться семье и своим наклонностям, — это, мой друг, то, к чему надо стремиться, когда имеешь четыре — пять тысяч ливров ренты и перешел уже за 25-летний возраст, т. е. когда фантазия и мечты уже улеглись и не мучат больше человека».
Его прежние и великие стремления бороться за свое отечество, за свои возвышенные идеалы все более затушевываются. В то время, как вокруг него государства и общества содрогаются в ужасной агонии, он спокойно занимается делами и… астрономией! «Я очень много занимаюсь астрономией, — пишет он брату. — Это прекрасное развлечение и гордая наука. С моими математическими познаниями я скоро смогу овладеть этой наукой. Одним великим приобретением у меня будет больше»….
Но энергичная натура Наполеона и его гигантское честолюбие не могли долго бездействовать. В своих записках, относящихся к лету 1791 года, он цитирует строфу из стихотворений английского поэта Попа: «Чем сильнее наш ум, тем нужнее, чтоб он действовал. Покой — для него смерть, а упражнение — жизнь!» Мир его прежних идеалов, по-видимому, уже разлетелся тогда вдребезги, но тем сильнее росло у него желание проявить себя, завоевать счастье, и, конечно, его воля и гений должны были развернуться во всю ширь, как только поле очистилось, и он освободился от всяких пут, которые связывали его, под видом долга к государству и его прежней идеологии.