– Вы… вы не имеете права!!! – выкрикнул Сивец. – Я гражданин другой страны! Это насилие… это преступление! Я не безумный! Я – против! Это нацизм! Вы нацисты, я буду крича-а-ать!!!
– Да-да, покричи от души, это естественная реакция. Здесь у нас звукоизоляция, кричи. – Доктор Бугров был по-прежнему доброжелателен и невозмутим. – Советую выбрать восточный вариант: отсечение головы – тогда и криков будет меньше. – Он поднялся из-за стола. – Рад, что смог удовлетворить твою просьбу. Тебе недолго осталось страдать. Адам, зови охрану, приступайте…
– А-а-а-а!!! Помогите-е-е!!!
Бледный Сивец сполз по стенке на пол, вытянул дрожащие, прыгающие ноги. Руки его, сжатые в кулаки, стучали по полу, как барабанные палочки ударника-виртуоза.
Доктор подошёл к нему, присел на корточки и с минуту близко рассматривал лицо вора – молча, безжалостно и пристально, явственно ощущая исходящее от того зловоние ненависти и страха. Адам, который не понимал ни слова, тоже поднялся: ему почему-то сделалось знобко и неуютно, и, переводя взгляд с доктора на заключённого, он уже не впервые подумал, что не захотел бы оказаться с доком по разные стороны драки.
– Вот так-то, сволочь, – негромко проговорил доктор Бугров. – Ещё хоть раз завоешь на луну, лично отрежу язык. Это быстро. Скальпелем: чик! и прощай, опера.
Поднялся, кивнул подбородком на дверь:
– На выход!
Каждый день, во избежание массового отравления тюремных насельников, на кухне снималась проба съестного. В отдельный стаканчик наливался суп, в отдельную чашку откладывался кусок котлеты. Две ложки пюре или другого гарнира, а также салат, хумус и всё остальное, что значилось в меню, тоже подвергалось самой тщательной проверке. Всё должно было быть задокументировано и описано в специальном кухонном журнале и хранилось в холодильнике двое суток.
Ногти заключённых, работавших на кухне, тоже были заботой тюремного врача – в советской школе дежурные на входе проверяли так чистоту ногтей. (Вообще, обиход израильской тюрьмы сильно напоминал Аристарху советскую школу.)
На кухне работали только уголовники, причём проверенные и
Курица, кстати, должна была быть разрезана
Резали они себя и друг друга ежедневно. Орудием убийства или ранения могло служить что угодно, любой гвоздь, подобранный во дворе на прогулке. Такой гвоздь неделями точат о кафельный пол, получается стальная игла, которую вставляют в пустую зажигалку – отличная заточка! Или взять осколок лезвия, который они выковыривали из одноразовой бритвы. Хранили такой осколок в подъязычной полости, и в нужный момент натренированным движением бритву выхаркивали, вмиг становясь опасно вооруженными.
Каждую ночь кто-то из заключённых пытался порешить себя, чаще всего стараясь разбить голову о стену.
Однажды (Аристарх едва приступил к своим обязанностям) надзиратель приволок в медсанчасть бедуина, мальчика лет семнадцати. Был тот невероятно тонким, в профиль – как стебелек: тонкие плечи, тонкие руки, длинное тонкое лицо. А волосы – шаром, как у Анжелы Дэвис.
– Бился башкой о стену, – доложил надзиратель. – С такими волосьями хрен её разобьёшь. – Повернулся к пареньку, гаркнул: – Что, братану-то по башке ловчее было кирпичом засандалить?
– Оставь нас, – сказал Аристарх.
У мальчика запеклась кровь на красиво очерченных губах, и на виске кровь запеклась, но раны были пустяковые. Доктор сам выстриг островки ушибов и ссадин на голове, промыл их, продезинфицировал, заклеил пластырем. Всё – молча. Парень сидел безучастный, будто отключённый. Доктор придвинул стул, сел напротив. Коснулся его плеча – застывшего.
– Ну, что,
Бедуин так же отрешённо смотрел мимо доктора в окно, и тот знал, что он там видит: тюремный двор для прогулок, не Женевское озеро.
– Доктор, ты не понимаешь… – хриплым шёпотом пробормотал юноша. И умолк.
Из «обезьянника» неслись привычные вопли, яркое солнце выстелило на полу комнаты два косых белых коврика. Двое, врач и заключённый, сидели и молчали.