— Извините, не могу. И впредь я буду требовать, чтобы мистер Аллардек платил наличными.
— Сумма в чеке значительно больше того, что он вам должен, — заметил я.
— Ах, ну да. В таком случае я буду поставлять Бобби корма, пока эти деньги не кончатся.
— Благодарю вас, — сказал я и спросил, не видел ли он того, кто принес ему номер «Знамени».
— Нет. А в чем дело?
Я объяснил, в чем дело.
— Это была широко задуманная враждебная акция. Естественно, люди хотят знать, кто подложил им такую свинью.
— А-а.
Он призадумался. Я ждал.
— Газету доставили в пятницу, довольно рано утром, — сказал он наконец. — И ее принесли сюда, в офис, хотя обычно газеты мне приносят в дом. Я получил ее вместе с деловыми письмами. Где-то в половине девятого.
— И она была раскрыта на странице, где печатаются всякие сплетни, и та заметка была обведена красным карандашом?
— Да.
— А вы не задумывались над тем, кто это мог сделать?
— Да нет… — Он нахмурился. — Я решил, что кто-то хочет оказать мне услугу.
— Хм, — сказал я. — А вы вообще выписываете «Знамя»?
— Нет. Я получаю «Таймс» и «Спортивную жизнь».
Я поблагодарил его и ушел. Отнес выигранные Холли деньги водопроводчику. Тот очень обрадовался и ответил примерно то же, что и торговец кормами.
Он нашел «Знамя» на коврике у двери около семи утра. Кто его принес, он не видел. Мистер Аллардек задолжал ему за починку водопровода еще с лета, и, надо признаться, он позвонил ему и пригрозил обратиться в суд графства, если тот немедленно не заплатит. Выписывает ли он «Знамя»? Выписывает. В пятницу ему принесли два номера.
— Вместе? — спросил я. — В смысле они оба лежали вместе на коврике у двери?
— Да.
— Один на другом?
Он пожал плечами, подумал и сказал:
— Насколько я помню, тот, где была статья, обведенная красным, лежал снизу. Странно, я сперва подумал, что это почтальон принес два номера. А потом увидел выделенную заметку и решил, что кто-то из соседей хочет меня предупредить.
Я сказал ему, что из-за этой истории Бобби оказался в очень тяжелом положении.
— Да уж, наверно! — Он фыркнул. — Платить-то никто не любит. Вот когда у них трубы полопаются, деньги сразу у всех находятся. Как подморозит хорошенько…
Я заехал еще к трем кредиторам, указанным в списке. Поскольку им еще не заплатили, они разговаривали со мной более резко и не горели желанием помочь, но общая тенденция была все та же. «Знамя» доставили до того, как появились почтальоны с утренними газетами, и никто не видел, кто его принес.
Я снова отправился на почту и спросил, во сколько обычно почтальоны начинают разносить газеты.
— Газеты привозят около шести. Мы раскладываем их по пачкам, и почтальоны начинают их развозить около половины седьмого.
— Спасибо, — сказал я.
Мне кивнули.
— Не за что, заходите еще.
Как видно, операция была проведена чисто и с полным соблюдением конспирации. Это встревожило меня еще больше. И я отправился к своему деду, в тот дом, где я вырос: большой дом, окрашенный под кирпич, с карнизами, похожими на забавно вздернутые брови, поверху натянута колючая проволока.
Когда я въехал во двор, там никого не было. Все лошади оставались в денниках, и обе половинки дверей были закрыты, потому что день стоял холодный. Это был последний день сезона гладких скачек, и потому никто не выезжал на Поле тренировать лошадей. «Зимовка», как всегда называл это мой дед, уже началась.
Я нашел его в офисе. Он сосредоточенно печатал письма. Видимо, очередной секретарь снова ушел от него, не выдержав вечных придирок.
— Кит! — воскликнул он, на секунду оторвавшись от своего занятия.
— А я и не знал, что ты зайдешь! Садись, выпей чего-нибудь. — Он махнул худой рукой на стул. — Я сейчас. Проклятый секретарь сбежал. Никакого уважения к старшим, совершенно никакого!
Я сел и принялся смотреть, как он колотит по клавишам в два раза сильнее, чем это необходимо. Я вновь ощутил восхищение перед ним и ту несколько преувеличенную любовь, которую всегда к нему испытывал.
Больше всего на свете мой дед любил лошадей. Бабушку он тоже любил. В ту зиму, когда она умерла, он на некоторое время замолчал, и в доме воцарилась тишина, такая непривычная после того, как они с бабушкой столько лет орали друг на друга. Правда, через несколько месяцев дед начал орать на нас с Холли, а когда мы уехали — на секретарей. При этом он был вовсе не злой.
Он просто стремился к идеалу и не хотел мириться с тем, что мир несовершенен. Мелкие неурядицы сердили его, поэтому он большую часть времени пребывал в раздражении.
Дед кончил печатать и встал. Мы с ним были одного роста. Дед был сед как лунь, но держался прямо и подтянуто. На нем была рубашка, галстук и отлично скроенный твидовый пиджак. Мой дед не терпел небрежности ни в привычках, ни в одежде, ни в манерах. Конечно, он был одержимым; но, вероятно, именно это и приносило ему успех: в течение почти шестидесяти лет.
— У меня сегодня на ленч сыр, — сказал он. — Ты ночевать останешься?
— Я… это… я у Холли ночую.
Дед поджал губы.
— Твой дом здесь!
— Мне хотелось бы, чтобы ты с ней помирился.