Он тяжело взглянул на меня, помолчал, резко развернулся и ушел. Больше он ко мне не подходил. Звонить он мне не мог, телефона у нас в новостройке не было долгих пять лет. Мобильные телефоны в Европе уже появились, стоили, по слухам, четыре тысячи долларов, но у нас никто еще их не видел, и некоторые в них даже не верили.
Аслан смотрел на меня по-прежнему, но теперь только издалека. Если я чувствовала мрачный полыхающий взгляд, который обжигал и холодил одновременно, – значит, где-то там, в глубине нашего длинного, всегда темноватого коридора стоит Аслан. Стоит и смотрит, и ненавидит меня.
Тумаев был одним из главных комсомольцев нашего факультета. А друг его, Слава Куприянов, – самым главным партийцем.
Когда наша группа летом собралась на практику в Венгрию, нам надо было пройти собеседование, чтобы руководство факультета убедилось, что мы достаточно грамотные и идейно подкованные для поездки за рубеж. Я училась хорошо и в себе не сомневалась в этом смысле. В другом каком-то, может, и сомневалась, а на собеседование шла спокойно.
Мне задали легкие вопросы, Слава Куприянов, сидевший во главе комиссии, спросил меня, почему Будапешт называется Будапештом. Я с радостью рассказала про Буду и Пешт и речку Дунай, разделяющую их, удивляясь, какие простые и очевидные вопросы мне задают.
– Хорошо, – сказал симпатичный Слава, – идите, Кудряшова. У вас все хорошо.
– Спасибо! – улыбнулась в ответ я.
В Венгрию меня не пустили, с формулировкой – «морально неустойчива». И точка. Мама мне советовала не связываться, да я и сама не решилась бы пойти в партком и спросить – а в чем проявляется неустойчивость моей морали? В том, что я не люблю Аслана Тумаева? Или еще в чем-то?
Слава Куприянов стал потом, после крушения социализма и всей казавшейся мне незыблемой партийной системы, выдающимся политиком и известным политологом. Его всегда приглашают на телевидение, когда назревает какой-нибудь очередной международный кризис. Он объясняет, просто и доходчиво, в чем дело, что было и что будет, никого не пугает, уверенный в мощи страны и правильном курсе нынешнего правительства.
Слава великолепно пишет, я уже второй год читаю его потрясающую монографию о России – полторы тысячи страниц мелким шрифтом. Он, наш бывший парторг, оказался настоящим патриотом. Слава не боится честно писать о девяностых. Такого, за что можно навсегда сесть за решетку или получить пулю в спину около собственного подъезда, он, конечно, не пишет, умело обходит самые скользкие темы, увязывая все узелки с совсем незаметными пропусками – как будто и не было этого события, как будто чуть-чуть все было по-другому. Но родину он, очевидно, любит, Слава Куприянов – за Россию, за царя. Я – тоже.
Поэтому зла на Славу за несостоявшуюся поездку в Венгрию я не держу. Он за друга отомстил! У девушек не бывает такой дружбы. Вся наша дружба до первого неподеленного мужчины. А мужчины, даже уведя у товарища женщину, умудряются как-то оставаться верными друзьями. Руки жмут, помогают колесо поменять, деньгами ссужают.
Аслан Тумаев тоже стал политиком, выбрав, в отличие от Славы, не правящую партию, а коммунистов. Я иногда вижу его по телевизору и вспоминаю его маленькие горячие руки, толстую упрямую щетину под глазами, мягкие волосатые уши, чистые белые воротнички, под которыми через два дня будет густая шерсть, если Аслан поленится или забудет побриться, – ведь шею ему тоже приходилось брить. А без рубашки я его никогда не видела. А видела бы – наверняка испугалась бы.
Почему так настойчиво пугает шерсть, буйная борода, темные пылающие глаза? Не знаю. Где-то у меня лично это заложено. Где-то есть маленький ген, в котором начинается паника, когда ко мне подходит сильно восточный человек. Может быть, какую-нибудь мою двоюродную прабабушку украл когда-то чеченец или осетин и зарезал от ревности? Или заточил в темницу, подозревая в неверности, и бил плеткой, худую, высохшую, обреченную… Или изнасиловал, и через поколения в нашем роду вдруг снова появляются чуть более крупные ровные носы, летящие жгучие брови, бешеный темперамент, смугловатая кожа, необъяснимый, тревожный интерес к малым и большим народностям Кавказа, а главное – их тяга к нам, нежным славянкам с легкой восточинкой в вовсе не черных глазах.
Я-то их боюсь, а вот мой ген, оставшийся от того горячего человека, волнуется, активизируется и заставляет меня с непонятным мне самой любопытством приглядываться к ним, прислушиваться, знакомиться… И близко не подпускать.