Маленькая жалконькая каменная стеночка прошлого, XIX века, будто сложенная детьми из немецких детских кубиков. За ней находилась Русталка — его жена, собственная, любимая, приклепанная к нему стальными клепками «наглухо», «намертво», навсегда, на веки вечные — а в бесконечности развевалась покрытая инеем от испаряющегося жидкого гелия борода Бога — стыд, радость и страх. Все это хорошо, поначалу как нечто абсолютно новое, но потом — впрочем, об этом именно потом. И здесь, на ступеньках, при виде увядающих рудбекий и зарослей садовых барбарисов, ежевики, винограда и молодой рябины, горевших уже в последнем розовом сполохе угасающего солнца, в нем второй раз что-то «екнуло». Дом был тот же самый, в котором Изя жил до женитьбы. Он снял еще одну комнату, а из средней сделал столовую. Перевозка домашнего скарба обернулась для Изидора страшной мукой. Однако в глубине души пряталось маленькое пикническое удовлетвореньице, что все здесь так привычно, так хорошо, так «ujutnie». Снова в памяти заворочался спутанный клубок каких-то наркотических попыток имитировать бешеную, титаническую силу старого комедианта Ницше; что ж, в качестве наркотика он был хорош для декадентов с 80-х годов по 1900 приблизительно годик или в качестве некой высшей марки понятийного ярлыка для прусских «юнкеров», которые au fond потешались над его прикрытым маской "Ubermensch[141]
’а психофизическим убожеством.Это был единственный мыслительный эквивалент непосредственно переживаемого состояния. «Ведь могло бы ничего и не быть, и меня в том числе, никогда бы я не протиснулся в этот мир из небытия, но еще более странно предположение, что мир мог бы существовать без меня. И что был бы он точно таким же, и что история как-нибудь да справилась бы с моим отсутствием, а хуже всего то, что так оно и будет». Тут страх смерти кольнул его, но не тот, который возникает в минуты физической опасности, а какой-то отвратительный, метафизический, страх сам по себе: страх перед Небытием — факт подвешивания его над «g"ahnendem Abgr"unde des Unbekannten»[142]
— по-другому не скажешь, да и будет об этом. И тогда он почувствовал, что жилец этот будет становиться все сильнее и сильнее и должен будет взять власть над ним прежним, не понимавшим слова «собственность», «легким мотыльком иных миров», как называла его эта обезьяна Гжешкевич.Он обнял жену (как будто в первый раз — вчера было лишь насилие и какие-то жуткие вещи, которым ее, ясное дело, научил Марцелий — пусть же ему земля за это будет относительным пухом) и в пятый или в шестой уж раз констатировал, что она, не в пример его последней, такой эфирной любовнице, довольно плотная и даже толстая. Ах, как же это хорошо! Эти толстоватые, но правильной формы голени по сравнению с палочками той, другой, впрочем, очень красивой и, можно сказать, несовершеннолетней девчушки из «плебса», были просто шикарными, только запах подмышек был не совсем тот, то есть не такой, как у этой мартышки Гжешкевич. (Можете смеяться, можете возмущаться, но все это вещи архиважные.) Трагедия, конечно, но, в конце концов, можно было простить ради такого личика и таких ног — казалось, что в этих «непосредственно данных простых элементах ее тела» заключены несметные богатства грядущих наслаждений. Но не знал Изидор, до каких ужасных размеров порою разрастаются мелкие на первый взгляд проблемы — ведь ему никогда еще не приходилось жить с женщиной более полугода.