Сколькими же адскими переживаниями были они обязаны тем минутам. Это ж, господин хороший, для некоторых типов, н о т о л ь к о д л я н е к о т о р ы х (п о ж а л у й с т а, н е с л е д у й т е и х п р и м е р у и, Б о ж е у п а с и, н е н а ч и н а й т е м а с т у р б и р о в а т ь р а д и п р и о б щ е н и я к ч и с л у г е н и е в), источник всеведения и творчества на всю жизнь. И тогда они почувствовали прежнюю дружбу, осмотически профильтрованную через мембраны чуждых для них обоих событий нескольких последних лет. Почему они так давно не разговаривали? Ведь люди, а тем более друзья, несут взаимную ответственность. «Нет, мы больше не расстанемся, мы будем любить друг друга, и она, наша общая святая любовь, вместо того чтобы делить, соединит нас, освятит нас как высшее двубытие». Они почувствовали это почти одновременно. И «wdruch» на Марцелия снизошло метафизическое озарение: прийти сюда с Суффреткой, как следует выпить, накокаиниться вдрызг (такую шикарную вечеринку устроить, какую только он, по его мнению, и умел. Во!) и потом чтобы дамы, как полагается, посестрились, практически слились в одно усестренное воплощение безличной женственности, а мужчины, как и прежде (когда уходили на серые утесы срывать горный первоцвет и синие скальные горечавки, предаваясь совместным вожделенным содроганиям доступного детям наслаждения и витавшего над ним страха), сядут на диванчике и поговорят о вещах безумно важных, большинством населения этой проклятой (в определенном смысле) страны презираемых, находящихся на почти неприличной грани искусства и философии.
Только, пожалуйста, не упоминайте при этом фамилии Хвистека, этого Демона Польской Мысли недавних лет. Прохвистаны проблемы, прохвистана жизнь — да, что поделаешь — однако allgemeine Zerchwistung[161]
так ни во что и не вылилась — что это: инстинкт расы, коллективная «интуиция» общества? — черт его знает, но — не вышло. Вынести собственное артистическое извращение — дело гораздо более трудное и опасное, чем вынести собственную правоту и моральное совершенство, и внутреннее согласие, и гаденькое удовлетвореньице оттого, что все так хорошо, очень, очень хорошо. Они отдалились друг от друга — мгновение миновало, но они знали, что придет время и они снова будут вместе, причем без каких бы то ни было гомосексуальных историй. То, что было в детстве, запечатано навечно и не подлежало вскрытию, чему оба радовались, ибо даже педерасты чувствуют, что теория дружбы — это все «eine zugedachte Theorie»[162] (Зачем, скажи, зачем нельзя писать о том, что хочешь? Вроде бы и можно, но стоит ли за это, скажем, сидеть в тюрьме? А если у осужденного за какие-нибудь идейные делишки вдруг изменится вся его идейность? Надо быть твердым, как стена, черт побери! Потому что сидеть без убеждений — страшное дело, да и в реальность перемены никто ведь не поверит.)