Отвернувшись от картин, он снова сел. Он знал, что никто не собирается свести его с ума в том смысле, в каком он, Марк, понимал эти слова прежде. Фрост делал то, что сказал. Комната эта была первым классом объективности — здесь начиналось уничтожение чисто человеческих реакций, мешающих макробам. Дальше пойдет другое — он будет есть какую-нибудь мерзость, копаться в крови и грязи, выполнять ритуальные непристойности. С ним ведут себя честно: ему предлагают то самое, что и они прожили, чтобы отделиться от всех людей. Именно так Уизер стал развалиной, а Фрост — твердой сверкающей иглой.
Примерно через час длинная, словно гроб, комната привела к тому, о чем ни Фрост, ни Уизер не помышляли. Вчерашнего нападения не было, и — потому ли, что он через это прошел, потому ли, что неизбежность смерти уничтожила привычную тягу к избранным, или потому, наконец, что он воззвал о помощи, — нарочитая извращенность комнаты породила в его памяти дивный образ чистоты и правды. На свете существовала нормальная жизнь. Он никогда об этом не думал, но она существовала и была такой же реальной, как то, что мы трогаем, едим, любим. К ней имели отношение и Джейн, и яичница, и мыло, и солнечный свет, и галки, кричавшие в Кьюр Харди, и мысли о том, что где-то сейчас день. Марк не думал о нравственности, хотя (что почти то же самое) впервые приобщился к нравственному опыту. Он выбирал и выбрал нормальное. Он выбрал «все это». Если научная точка зрения уводит от «этого», черт с ней. Решение так потрясло его, что у него перехватило дух. Такого он еще не испытывал. Теперь ему было все равно, убьют его или нет.
Я не знаю, надолго ли его хватило бы, но, когда Фрост вернулся, он был на самом подъеме. Фрост повел его в комнату, где пылал камин и спал какой-то человек. Свет, игравший на хрустале и серебре, так развеселил его сердце, что он еле слушал, когда Фрост приказывал сообщить им с Уизером, если человек проснется. Говорить ничего не надо, да это и бесполезно, так как неизвестный не понимает по-английски.
Фрост ушел. Марк остался один на один с новой, неведомой ему беспечностью. Он не знал, как выбраться отсюда живым, если не служить макробам, но пока можно было хорошо поесть. Еще бы и покурить у камина…
— Тьфу ты! — сказал он, не найдя сигарет в кармане.
Тогда человек открыл глаза.
— Простите… — начал Марк.
Человек присел в постели и мигнул в сторону дверей.
— Э? — сказал он.
— Простите… — повторил Марк.
— Э? — снова сказал человек. — Иностранцы?
— Вы говорите по-английски? — удивился Марк.
— Ну!.. — сказал человек, помолчал и прибавил: — Хозяин, табачку не найдется?
2
— Кажется, — сказала матушка Димбл, — больше тут сделать ничего нельзя. Цветы расставим попозже.
Обращалась она к Джейн, а обе находились в павильоне, то есть в каменном домике у той калитки, через которую Джейн впервые вошла в усадьбу. Они готовили комнату для Айви и ее мужа. Сегодня кончался его срок, и Айви еще с вечера поехала в город, чтобы переночевать у родственницы и встретить его утром, когда он выйдет за ворота тюрьмы.
Когда миссис Димбл сказала, куда пойдет, мистер Димбл отвечал: «Ну, это недолго». Я — мужчина, как и он, и потому не знаю, что могли делать здесь две женщины столько часов кряду. Джейн и та удивлялась. Матушка Димбл обратила немудреное занятие не то в игру, не то в обряд, напоминавший Джейн, как в детстве она помогала украшать церковь перед Пасхой или перед Рождеством. Вспоминала она и эпиталамы{123}
XVI века, полные шуток, древних суеверий и сентиментальных предрассудков, касающихся супружеского ложа. Джейн вспоминала добрые знамения у порога, фей у очага и все то, чего и в малой мере не было в ее жизни. Совсем недавно она сказала бы, что это ей не нравится. И впрямь, как нелеп и строгий и лукавый мир, где сочетаются чувственность и чопорность, стилизованный пыл жениха и условная скромность невесты, благословения, непристойности и полная уверенность в том, что всякий, кроме главных действующих лиц, должен напиться на свадьбе до бесчувствия! Почему люди сковали ритуалами самое свободное на свете? Однако сейчас она сама не знала, что чувствует, и была уверена лишь в том, что матушка Димбл — в этом мире, а она — нет. Матушка хлопотала и восторгалась совсем как те женщины, которые могли отпускать шекспировские шуточки о гульфиках или о рогоносцах и тут же преклонить колени перед алтарем. Все это было очень странно — в умном разговоре о непристойных вещах могла участвовать она сама, а миссис Димбл, дама девятисотых годов, сделала бы вид, что не слышит. Быть может, и погода разволновала Джейн — мороз кончился, и стоял один из тех мягких, светлых дней, какие бывают в начале зимы.