Надь схватил хлеб, затем полез в карман и вытащил мятую, рваную трехрублевую бумажку, свою единственную ценность. Разумеется, той зимой, в злополучном краю, через который без конца прокатывался фронт, хлебу не было цены в рублях и даже в золоте. Хлеб означал жизнь, а жизнь денежного выражения не имеет. Женщина покачала головой, видно, раздумывая, затем отдала Надю всю буханку. По-прежнему не проронив ни слова, повернулась и ушла. А Надь направился к эшелону. И тут он увидел, что двери всех теплушек распахнуты, и шестьсот человек — немцы, венгры, румыны, итальянцы — молча, затаив дыхание, следят за этой сценой. Шестьсот человек не сводили глаз с Надя, ковыляющего к своему вагону. Вернее, смотрели они конечно же не на него, а на хлеб — отломленную горбушку и почти целую буханку.
Переезд занял семнадцать суток, из сорока двух человек в вагоне живыми добрались до места девятнадцать. Эшелон подолгу стоял, без конца пропуская встречные составы. Было холодно, железная печурка, скупясь на тепло, щедро изрыгала дым. Надю досталось место на полу, под нарами. Хлеб он завернул в тряпицу и разделил на четырнадцать дней. По ночам клал его под голову. За время пути пленным дважды давали какую-то соленую рыбу, три раза сухари и раз десять картошку — по десять штук на человека, мелких, мороженых. Хлеба ни у кого в вагоне не было, только у Надя.
Двенадцатую ночь поезд мчал без остановок. Печурка на полу отплясывала, доски трещали, точно ломаемые кости. Внезапно на верхних нарах кто-то расхохотался и хохотал, хохотал без умолку. Спящие проснулись. «Припадок у него», — переговаривались люди между собой. Через какое-то время хохот смолк, сменившись неистовым воплем: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!» «Кто это?» — поинтересовались снизу. «Шош», — прозвучал ответ. Берци Надь сел и сказал: «Помолчи, браток. Сейчас пришлю тебе хлеба».
Хлеб лежал за спиной — только руку протяни. Оставалось лишь взять, отломить кусок и сунуть соседу: передай, мол, дальше. Надь сидел не шевелясь, но мысленно проделал все эти движения. Даже снова завернул хлеб в тряпицу. Затем сел и замер в ожидании. Мозг его действовал так, как предписано человеческой моралью, правилами чести и товарищеской солидарности, но нервы отказывались повиноваться мозгу. Они подчинялись инстинктам, а инстинкты параличом сковали руки, страшась смерти больше, чем бесчестья. Объяснение исходит от меня, не от Берци Надя. Надь всего лишь сказал, что хлеб он так и не дал и очень удивился, когда Шош снова поднял крик: «Хлеба! Куда там хлеб подевался?»
«Я переслал», — ответил Надь. Вспыхнул скандал. Все на чем свет поносили вора, который не посовестился украсть хлеб у тронувшегося умом человека. «Промежуточные звенья» клялись, что хлеба в глаза не видали. Наконец Надь не выдержал и вмешался: «Посылаю, Шош. Но это уже второй раз…» Однако не послал. Сидел как ни в чем не бывало, уставясь в темноту. Она была чернее, чем в угольной шахте. Надь снова отломил кусочек с полным ощущением, что передает его дальше, и принялся ждать. Его вернул к действительности лишь очередной скандал. Тут он понял, какую безобразную шутку сыграл с ним страх смерти. На сей раз он действительно отослал хлеб. Шош проглотил его и утихомирился.
У Надя тряслись руки, когда он рассказывал об этом, хотя с момента переезда прошло уже полгода. Несколько дней спустя он умер от истощения организма. По-моему, душераздирающая история несколько затянулась. На первый взгляд она кажется сугубо личным переживанием одного отдельно взятого человека. Но путь от фронта, от эшелона к эшелону, до лагеря пришлось проделать каждому пленному. Бесчисленные рассказы очевидцев подтверждают, что такого рода страх, который я бы назвал паническим страхом голодной смерти, рождается именно в этот период. Случай с Берци Надем — словно под микроскопом, при тысячекратном увеличении — демонстрирует весь процесс; во время рассказа Надя я и сам боялся, как бы не умереть с голоду. Я не умер, да и другие тоже, но страх возникает именно так. Теперь понятно, пожалуй, отчего шмат сала достиг в воображении Ференца Поры таких неправдоподобных размеров. Уделим ему — если не по локоть, то хотя бы с ладонь величиной. Когда от голодного страха человеку мерещится сало, этакой малости он наверняка заслуживает.