К сожалению, все реже, ведь полицаи тоже совершенствуются в своем деле. Вон тот ушлый румынский сержант велел своим подручным обшарить каждый уголок. Был случай, когда одного немца откопали в мусорной куче, а в другой раз словили ловкую пташку на дереве. Если надо дрова таскать, тут уж молодчик Майер не пощадит даже доходяг. Стоит им только в обед усесться возле барака, полицаи тут как тут. Вся компания — мигом врассыпную: один хлеб в бараке забыл, другому котелок вымыть охота. «Да ты сиди, сиди, куда спешить!» — заверяют его. К врачу, вишь, пора. «Успеется! Доешь сперва». Ну а когда доел — марш за дровами.
Дрова таскать вроде как и за работу не считается — так, развлечение. Досадно, что раза три-четыре оборачиваться приходится; ну и самое скверное, что бревна заносить в лагерь не разрешают; тогда четыре сотни людей мигом исчезнут с глаз долой. Свалили снаружи у ворот и айда снова в лес, по второму да третьему заходу. А у молодчика Майера душа радуется: это ж надо такие организаторские таланты иметь, какими он одарен!
Отправка на консервный завод тоже его рук дело. Когда бригада в двадцать человек уже подобралась (на сей раз от желающих отбоя не было, и Гюнсбергер, угодивший в число счастливчиков, можно сказать, в рубашке родился), Майер раскрыл секрет, что завод стоит на берегу Тавды, в ста пятидесяти километрах от лагеря. Когда недели через три в лагерь вернулась первая партия доходяг, оказалось, что из всех россказней достоверна была только Тавда. Худой, измочаленный Гюнсбергер, теперь уже ничем не отличавшийся от остальных, а вдобавок ко всему и попавший в доходяги, расписал в подробностях райское житье на берегу Тавды.
А там, в бассейне реки, задумано было соорудить шлюз, и работягам в тридцати-тридцатипятиградусный мороз приходилось долбить кайлом промерзлую землю, выгребая щебенку и забивая сваи, чтобы потом и кровью выработать норму: ведь кубометр он и есть кубометр — что зимой, что летом, что в мерзлой земле, что в чавкающей грязи. На физиономии Гюнсбергера отражались неимоверная усталость и разочарование — консервный завод вышел ему боком.
Следует признаться, что отлынивание от работы в 1943–1945 годах было повсеместным. Двойника Вайсбергера я знавал самолично, по 188-му лагерю; его звали Козма, он тоже жгутом перевязывал ноги и рассасывал мыло, как леденец. Пленный Мухараи во время переклички возопил дурным голосом и рухнул, как подкошенный: в тот день даже Господу Богу не под силу было бы вдохнуть в него искру жизни.
Кого ни спроси, в ту пору подобное настроение было всеобщим. В 165-м лагере одно время труд был обязательным и для офицеров (вплоть до капитанского чина). Одну из первых офицерских групп вывезли на торфоразработки и корчевку пней. Работа не из легких, сто четыре венгерских офицера одолели только сорок процентов предписанной нормы, то есть даже меньше половины. Через две недели пленных вернули в лагерь, где майор, начальник лагеря, заклеймил их как злостных саботажников и велел остричь наголо.
Ничего забавного в данном случае нет. Справедливости ради заметим, что виновны были не только плохие работники, но и те, кто устанавливал нормы. На торфоразработках одному человеку полагалось за день выкопать канаву в тринадцать метров длиной, метр шириной и девяностосантиметровой глубины; от такой нормы заваливались даже профессиональные землекопы. Однако нормы не устанавливались раз и навсегда, а взаимопонимание помогало устранить недостатки. На самом деле в каждом из нас отсутствовало желание работать, ведь тагильский лагерь, где ловчили Гюнсбергер и ему подобные, считался одним из лучших по части организации труда. Но и отовсюду доходили слухи, что пленные отлынивают от работы, и выражение «работа пленных» стало синонимом лодырничеству, волоките, халтуре.
У брадобрея мигом тупилась бритва, портной разноперыми заплатами превращал обычные брюки в клоунские штаны, сажаемая картошка окапывалась такой высокой горкой, что корни глохли, выкативший из гаража грузовик издавал звук, подобный пушечному выстрелу, и намертво застывал на месте… Никого это не удивляло. «Подневольная работа», — махали рукой. Работа бездарная, никудышная. Работа пленных — вовсе и не работа, а пустая трата времени. Спрашивается, почему?
Эту веру нес в себе и Козма, глотавший мыло в 188-м лагере, и Гюнсбергер: первый до войны был жнецом-издольщиком, второй — печатником в Будапеште. Что заставляло Козму перетягивать ноги, Гюнсбергера — заниматься махинациями, а столичного адвоката — чуть ли не заживо поджариваться в вошебойке? Отчего сто четыре офицера, воспитанных в духе безоговорочного выполнения долга, вырабатывают всего лишь сорок процентов нормы, а тысячи других венгров прячутся за бараками, под нарами и в отхожих местах? И какое будущее ждет человека, освоившего эту трудовую мораль?