Он – с одной стороны перекрестка. Я – по другой стороне перекрестка. А потом он начал ходить вокруг меня. Все ближе и ближе. Светофоры мигали, а так было тихо.
Тишина на тонкой нитке.
Я лег на спину и пялился на Северную звезду, на Полярную. И волк подошел ко мне и меня обнюхал.
И полизал.
И вдруг исчез.
Я пошел за ним. И знаешь, куда я дошел?
Снова в пивную. В "Северянку".
Может, ты скажешь, что все это чушь, что такого произойти не могло, что нет здесь волков. Но я тебе говорю, что со мной именно такое вот приключилось. Я его видел. Но это уже другая история.
Отец Морозильника был хорошим охотником. В лес он всегда шел ща несколько дней до полнолуния или через несколько дней после него, когда в лесу светло, но никогда он не ходил в лес в само полнолуние, потому что тогда в лесу слишком светло, и звери чувствуют, что на них кто-то охотится, что кто-то идет их убить, и ведут себя осторожно. Звери они не дураки. Люди – да, потому что у них уже нет старого инстинкта, а у зверей он все время с ними. Старик Морозильника замечательно за ними охотился. Пока его самого не заловил другой охотник. Среди охотников такое случается. И вовсе не обязательно, чтобы оба были пьяные.
Мы сидим в "Северянке", нам хорошо, и мы пьем очередную рюмочку охотничьей.
А потом время вдруг останавливается и отступает, и делается тихо, а я, ни с того, ни с сего, вдруг вспоминаю, как мы раз просидели в "Северянке" все Рождество. А потом время перескочило, и я увидел Рождество у нас дома. Наш старик тоже любил "охотничью" и говорил: "Она как виски, на вкус то же самое. Чехословацкий виски. Гораждо лучше настоящего".
А потом время снова перескакивает, и я вижу еще другое Рождество. Все были дома, торчали перед телевизорами, но мы, из "Северянки", сидели здесь, точно так же, как сегодня, я, Морозильник и тогда еще мама Сильвы. И тоже пили охотничью, и Морозильник в полночь мотнулся домой, принес старое отцовское ружье и стрелял в воздух вместо фейерверков.
И орал во всю глотку: "За моего старика! За твоего старика! За всех стариков!".
Спокуха.
Спокуха.
Спокуха.
Вот то ружье, что висит над барной стойкой – это его.
Уголок охотника.
Старик Морозильника вытащил его под пальто с оружейной фабрики, на которой работал. Много наших стариков работало тогда на оружейной фабрике. И стариков наших стариков. Чехия – в качестве оружейная фабрика Европы. В Чехии уют, кнедлики, мир и покой. А в мире – война, жестокость, чешское оружие и вой сирен.
Чешский юмор.
Сегодня уже никто не работает руками. Один я.
Все сидят в офисах, управляют миром или хотя бы автомобилем.
Но я до сих пор работаю руками. И буду ними работать.
Старый, добрый ручной труд.
И вдруг я снова в другом месте, вижу другое Рождество – у нас дома.
Понятия не имею, почему чаще всего я вижу Рождество.
Может – это по причине этой хрупкой тишины.
Весь город отупевший, оглохший и выкрашенный в серо-белый цвет, все радуются и переживают стрессы.
Наш старик вечно говорит: "Все праздники будем друг к другу милыми. Не будем ссориться. Будем друг к другу вежливыми. Обещайте".
И потом тут же давал в торец, потому что я спросил, а почему я должен ему это обещать, и почему мы не милы один в отношении другого в течение года. И брату тоже дал по голове, хотя тот ничего не сказал. А потом заелся с мамой относительно картофельного салата. Всегда он его хотел с зельцем и с майонезом. Он хотел его таким, как делал бабушка. Поэтому мама всегда готовила два картофельных салата. Для старика и для нас, потому что мы зельца есть не хотели.
И вот сейчас я вижу один из таких праздников.
Мы сидим за столом: я, мой слишком умный братан, мама и старик, который уже паршиво себя чувствует и вертится на стуле, а карп стоит целый, салат с зельцем и майонезом тоже не начат.
Хрупкая тишина.
Ты понимаешь, что я имею в виду.
И мама говорит старику: "Хочешь таблетку?".
И старик давит в себе боль.
А мама не считает себя в проигрыше: "Принести тебе?".
А я говорю: "Папа, тебе плохо?".
А братан ничего не говорит и клюет словно птичка, потому что его всего трясет.
А старик вдруг глядит на меня. Он хочет мне что-то сказать, глядит и выпучивает глаза, одной рукой держится за желудок, так его скрутило.
Но он говорит только: "Молодой…".
А потом снова: "Молодой… Молодой…".
А мама говорит: "Так я принесу тебе, хорошо? Или, лучше, сразу две?".
И старик вдруг встает, подходит к холодильнику, вытаскивает бутылку охотничьей и делает глоток. И тут же кричит от боли и хватается за желудок, там, где хворь пожирала его изнутри. И мама плачет, и я знаю, что она предпочла бы, чтобы старик смылся в "Северянку" дня на три, где гонялся бы за бабами, как иногда делал, чтобы проиграл все деньги, как временами делал, и пришел оборванный и избитый, потому что с кем-то сцепился, как частенько бывало. Все это мама хотела бы, лишь бы отец не лежал такой исхудавший и не давил пальцами живот.
Только старик никуда не идет, а только тихонечко ложится на лежанке под елкой и начинает плакать.
Мама желает его утешить и тоже плачет.
Какое-то время они гладят друг друга.
До сих пор это вижу.