— Гольдмунд, — сказал Нарцисс совсем тихо, даже теперь взвешивая слова, — ты ведь не ждешь, что я вдруг стану знатоком искусств. Я им не являюсь, ты это знаешь. Я не могу сказать о твоем искусстве что-нибудь, что не показалось бы тебе смешным. Но одно позволь мне сказать: с первого взгляда я узнал в твоем евангелисте нашего настоятеля Даниила, и не только его, но и все, что он значил для нас тогда: достоинство, доброту, простодушие. Каким покойный отец Даниил был в наших благоговейных мальчишеских глазах, таким стоит он здесь передо мной со всем тем, что было тогда для нас свято и что делает то время для нас незабываемым. Ты так богато одарил меня, друг, показав мне его, ты показал мне не только нашего настоятеля Даниила, ты в первый раз раскрыл мне всего себя. Теперь я знаю, кто ты. Не будем больше говорить об этом, я не могу. О, Гольдмунд, неужели этот час настал!
В мастерской стало тихо. Гольдмунд видел, что его друг взволнован до глубины души. Смущение сдавило ему дыхание.
— Да, — сказал он коротко, — я рад этому. Теперь, как раз время обеда, тебе надо идти.
Глава девятнадцатая
Два года работал Гольдмунд над своим произведением, и со второго года Эрих окончательно стал его учеником. Украшая резьбой лестницу, он создал маленький рай, с удовольствием изобразил прелестную чащу из деревьев, листьев и трав, с птицами в ветвях, с головами и туловищами животных, повсюду выступавшими в промежутках. Среди этого мирно поднимавшегося первобытного сада он изобразил некоторые сцены из жизни патриархов. Редко нарушалась эта прилежная жизнь. Редко наступал день, когда он не мог работать из-за беспокойства или пресыщения своим произведением. Тогда он, дав работу ученику, уходил или уезжал верхом прочь, подышать в лесу манящим воздухом свободы и бродячей жизни, находил где-нибудь дочь крестьянина, ходил на охоту и часами лежал в траве, уставившись в куполы вершин леса или буйные заросли папоротника и дрока. Никогда он не отсутствовал больше одного— двух дней. Потом он принимался за дело с новой страстью, с удовольствием вырезал буйно разросшиеся растения, осторожно и нежно извлекал из дерева человеческие головы, сильным движением вырезая рот, глаза, волнистую бороду. Кроме Эриха, о произведении знал только Нарцисс, часто приходивший сюда, мастерская стала для него со временем самым любимым местом в монастыре. С радостью и удивлением наблюдал он, как расцветало то, что его друг носил в своем беспокойном, упрямом и детском сердце, росло и расцветало творение, небольшой, бьющий ключом мир: возможно, игра, но уж не худшая, чем игра с логикой, грамматикой и теологией.
Как-то он задумчиво сказал:
— Я многому учусь у тебя, Гольдмунд. Я начинаю понимать, что такое искусство. Раньше мне казалось, его нельзя принимать особенно всерьез по сравнению с мышлением и наукой. Я рассуждал примерно так: поскольку человек есть сомнительное смешение из духа и материи, и дух открывает ему познание вечного, материя же только тянет вниз, приковывая к преходящему, нужно стремиться от чувственного к духовному, чтобы возвысить жизнь и придать ей смысл. Я, правда, притворялся, что уважаю искусство, по привычке, но, собственно, смотрел на него высокомерно, свысока. Только теперь я вижу, как много есть путей познания и путь духа не единственный и, возможно, не лучший. Это, разумеется, мой путь; я останусь на нем. Но я вижу, что твоим, противоположным путем, путем чувств, можно так же глубоко понять тайну бытия и выразить гораздо живее, чем это удается большинству мыслителей.
— Ты понимаешь теперь, — сказал Гольдмунд, — что я не мог понять, что такое мышление без представлений?
— Я давно понял. Наше мышление — это постоянное абстрагирование, игнорирование чувственного опыта, попытка построения чисто духовного мира. Ты же принимаешь в сердце как раз самое непостоянное и самое смертное и провозглашаешь смысл мира именно в преходящем. Ты не отворачиваешься от него, ты отдаешься ему, и благодаря твоей отдаче оно становится высшим, подобием вечного. Мы, мыслители, пытаемся приблизиться к Богу, отделяя мир от него. Ты приближаешься к нему, любя его творение и воссоздавая его еще раз. Оба есть дело рук человеческих и оба недостаточны, но искусство более невинно.
— Я не знаю, Нарцисс. Но справиться с жизнью, защититься от отчаяния, кажется, лучше удается все-таки вам, мыслителям и теологам. Я давно уже не завидую твоей учености, друг мой, но я завидую твоему спокойствию, твоей уравновешенности, миру в твоей душе.
— Можешь не завидовать, Гольдмунд. Нет такого мира, как ты думаешь. Есть мир, конечно, но не такой, что постоянно живет в нас и никогда не покидает. Есть только такой мир, который завоевывается в постоянной борьбе, и эта борьба ведется изо дня в день по-новому. Ты не видишь меня спорящим, ты не знаешь моей борьбы ни во время занятий, ни во время молитв. И хорошо, что не знаешь. Ты только видишь, что я меньше тебя подвержен настроениям, считая это миром. Но это — борьба, это — борьба и жертва, как любая праведная жизнь, как и твоя тоже.