— Хорошо. Тогда нарисуй что-нибудь. Вон стол, видишь, бумага и уголь. Садись и рисуй, не торопись, можешь оставаться здесь до обеда или даже до вечера. Может, тогда видно будет, на что ты годишься. Ну, хватит, достаточно поговорили, я приступаю к своей работе, а ты к своей.
Итак, Гольдмунд сидел за столом на стуле, указанном мастером. С работой не нужно было спешить, сначала он сидел тихо в ожидании, как робкий ученик, с любопытством и любовью уставившись на мастера, который в пол-оборота к нему продолжал работать над небольшой фигурой из глины. Внимательно всматривался он в этого человека. В его строгой и уже немного поседевшей голове, крепких, но благородных и одухотворенных руках мастера было столько чудесной силы. Он выглядел иначе, чем Гольдмунд представлял себе: старше, скромнее, рассудительнее, намного менее располагающим к себе и совсем не счастливым. Его непреклонный остро испытующий взор был обращен теперь на работу, и Гольдмунд, не стесняясь, разглядывал всю его фигуру. Этот человек, думалось ему, мог бы быть, пожалуй, и ученым, спокойным строгим исследователем, самоотверженно преданным своему делу, которое начали еще его предшественники, а он когда-нибудь передаст своим последователям, делу всей жизни, не имеющему конца, в котором соединялся бы увлеченный труд и преданность многих поколений. Так рассуждал он, глядя на голову мастера, ему виделось тут много терпения, много умения и раздумий, много скромности и знания о сомнительной ценности всех трудов человеческих, но и веры в свою задачу. Иным был язык его рук, между ними и головой было некое противоречие. Эти руки брали крепкими, но очень чувствительными пальцами глину, из которой лепили, они обходились с глиной так же, как руки любящего с отдавшейся возлюбленной: влюбленно, с нежной чуткостью, страстно, но без различения принятия и отдачи, сладострастно и свято одновременно, уверенно и мастерски, как бы пользуясь глубоко древним опытом. С восторгом и восхищением смотрел Гольдмунд на эти одаренные руки. Он с удовольствием нарисовал бы мастера, если бы не противоречие между лицом и руками, оно мешало ему.
Просидев целый час возле погруженного в работу мастера в поисках тайны этого человека, он почувствовал, что внутри его начинает проступать другой образ, вырисовываясь в его душе, образ человека, которого он знал лучше всех, которого очень любил и которым искренне восхищался; и этот образ был без изъянов и противоречий, хотя полон разнообразных черт и напоминаний о многочисленных спорах. Это был образ его друга Нарцисса. Все теснее соединялся он в целое, все яснее проступал внутренний закон любимого человека в его образе, одухотворенная форма благородной головы, строго очерченный, прекрасный и спокойный рот и немного печальные глаза, худые, но стойкие в борьбе за духовность плечи, длинная шея, нежные, благородные руки. Никогда еще с тех пор, как простился с ним в монастыре, он не чувствовал в себе столь ясно образ друга.
Как во сне, безмолвно, но с необходимой готовностью Гольдмунд осторожно начал рисовать, благоговейно переводя на бумагу любящей рукой образ, что был у него в сердце, забыв мастера, самого себя и место, где находился. Он не видел, как в зале медленно менялось освещение, не замечал, что мастер несколько раз посмотрел в его сторону. Как бы священнодействуя, выполнял он задачу, вставшую перед ним, поставленную его сердцем возвысить образ друга и запечатлеть его таким, каким он жил в его душе. Не раздумывая об этом, он принял свое дело как исполнение долга, благодарности.
Никлаус подошел к столу и сказал. «Полдень, я иду обедать, ты можешь пойти со мной. Покажи-ка, ты что-то нарисовал?»
Он встал за Гольдмундом и посмотрел на большой лист, потом, отстранив его, взял лист в свои ловкие руки. Гольдмунд проснулся от своих грез и в робком ожидании смотрел на мастера. Тот стоял, держа рисунок обеими руками, и очень внимательно рассматривал его своим острым взглядом бледно— голубых глаз.
— Кто это? — спросил Никлаус через некоторое время.
— Мой друг, молодой монах и ученый.
— Хорошо. Вымой руки, вода во дворе Потом пойдем поедим Моих помощников нет, они работают в другом месте.
Гольдмунд послушно вышел, нашел двор и воду, вымыл руки; он много бы отдал, чтобы знать мысли мастера. Когда он вернулся, тот вышел, слышно было, что он в соседней комнате, когда он появился, тоже умывшийся, вместо фартука на нем был прекрасный суконный сюртук, в котором он выглядел статным и торжественным. Он пошел впереди вверх по лестнице, на столбах перил которой из орехового дерева были вырезаны голо вы ангелов, через переднюю, заставленную старыми и новыми фигурами, в красивую комнату, пол, стены и потолок которой были из дерева твердой породы, а в углу у окна стоял накрытый стол. В комнату быстро вошла девушка, в которой Гольдмунд узнал ту красивую девушку, что видел вчера вечером.
— Лизбет, — сказал мастер, — принеси-ка еще один прибор, у меня гость. Это — да, я ведь еще не знаю твоего имени.
Гольдмунд назвал себя.
— Так, Гольдмунд. Можно и поесть.
— Сию минуту, отец.