Когда он вернулся к Лене, она спала. Он тоже заснул еще раз, во сне он увидел свою бывшую лошадь Блесса и прекрасный монастырский каштан; на душе у него было так, как будто из бесконечной дали и безысходности он опять смотрит на милую, утраченную родину, и, когда он проснулся, слезы текли по его бородатым щекам. Он услышал, что Лене говорит что-то тихим голосом, ему показалось, что она зовет его, и он приподнялся на постели; по она говорила, ни к кому не обращаясь, лепетала просто так ласковые слова, ругательные, смеялась немного, потом начала тяжело вздыхать и всхлипывать, постепенно опять затихая. Гольдмунд встал, наклонился над ее уже искаженным лицом, с горьким любопытством следил он глазами за ее чертами, так страшно обезображенными и опустошенными палящим дыханием смерти. Милая Лене, взывало его сердце, милое доброе дитя, и ты оставляешь меня? С тебя уже довольно?
Охотно он убежал бы прочь. В путь, в путь, шагать, дышать, уставать, видеть новые картины, это подействовало бы благотворно на него, возможно, смягчило бы его глубокую удрученность. Но он не мог, нельзя было оставлять дитя одиноко умирать здесь. Едва решался он каждые два часа на какое-то время выходить, чтобы подышать свежим воздухом. Так как Лене уже не принимала молока, он сам напился его досыта, больше есть было нечего. Козу он тоже несколько раз выводил поесть травы, попить и подвигаться. Потом он опять стоял у постели Лене, нашептывая нежности, неотрывно смотрел ей в лицо, безутешно, но внимательно глядя, как она умирает. Она была в сознании, время от времени засыпала, а когда просыпалась, открывала глаза лишь наполовину, веки были утомлены и слабы. На его глазах молодая женщина с каждым часом становилась старше, на свежей молодой шее покоилось быстро вянущее лицо старухи. Она лишь изредка произносила какое-нибудь слово, говорила «Гольдмунд» или «любимый», пытаясь увлажнить языком распухшие посиневшие губы. Тогда он давал ей несколько капель воды.
На следующую ночь она умерла. Умерла не жалуясь, прошла лишь короткая судорога, потом остановилось дыхание, и по коже пробежала дрожь, при виде этого волна поднялась у него в сердце, и ему вспомнились умирающие рыбы, которых он часто видел и жалел на рыбном базаре: именно так угасали они, с судорогой и тихой горестной дрожью, пробегавшей по их коже и уносившей с собой блеск и жизнь. Он постоял на коленях возле Лене еще какое-то время, потом вышел наружу и сел в заросли вереска. Вспомнив о козе, он вошел еще раз и вывел ее, она, немного покружив, легла на землю. Он лег рядом, положив голову на ее бок, и проспал до рассвета. Теперь он в последний раз вошел в хижину, за плетеную стену посмотреть на лицо бедной умершей. Ему было неприятно оставлять ее лежать здесь. Он вышел и набрал полные охапки хвороста и сухого валежника, бросил в хижину, высек огонь и поджег. Из хижины он ничего не взял с собой, кроме огнива. В момент вспыхнула сухая дроковая стена. Он стоял снаружи и смотрел с порозовевшим от огня лицом, пока всю крышу не охватило пламя и не упала первая балка. В страхе, жалобно блея, прыгала коза. Неплохо было бы убить животное и часть прокоптить и съесть, чтобы силы были для путешествия. Но он был не в состоянии, он отогнал козу в поле и пошел прочь. Вплоть до леса его преследовал дым от пожара. Никогда еще он не был так безутешен, начиная странствие.