— О нет. Ты говорил о прообразах, то есть образах, которых нет нигде, кроме как в творческом духе, но которые могут воплощаться материально и становиться видимыми. Задолго до того, как художественный образ станет видимым и обретет существование, он наличествует как образ в душе художника! Так вот, этот образ, этот прообраз как две капли воды похож на то, что древние философы называли идеей.
— Да, это звучит вполне правдоподобно.
— Ну а поскольку ты признаешь себя причастным к идеям и прообразам, ты попадаешь в духовный мир, в наш мир философов и теологов и соглашаешься, что среди запутанно-сложной и болезненной жизни с ее борьбой, среди бесконечного и бессмысленного танца смерти для плотского существования есть творческий дух. Видишь ли, к этому духу в тебе я постоянно обращался, когда ты был мальчиком. Этот дух у тебя не дух мыслителя, а дух художника. Но это дух, и он укажет тебе дорогу из темного хаоса чувственного мира, из вечного качания между наслаждением и отчаянием. Ах, друг, я счастлив услышать от тебя это признание. Я ждал этого — с тех пор, как ты покинул своего учителя Нарцисса и нашел мужество стать самим собой. Теперь мы опять станем друзьями.
За этот час Гольдмунду показалось, что жизнь его обрела смысл, что он посмотрел на нее как бы сверху, увидев три важные ступени: зависимость от Нарцисса и освобождение от нее — время свободы и странствий — и возвращение, углубление в себя, начало зрелости и подведения итогов.
Видение исчезло. Но теперь он нашел подобающее отношение к Нарциссу, отношение не зависимости, но свободы и равенства. Отныне он без униженности перед его превосходящим духом мог бы быть его гостем, так как тот признал в нем равного, творца. Показать ему себя, свой внутренний мир в художественных произведениях — этому он радовался с возрастающей силой. Но иногда у него возникали и сомнения.
— Нарцисс, — предупредил он, — я боюсь, ты не знаешь, кого, собственно, везешь в свой монастырь. Я не монах и не хочу им стать. Я, правда, знаю три великих обета и с бедностью охотно мирюсь, но я не люблю ни целомудрия, ни послушания; эти добродетели кажутся мне недостойными мужчины. А от прежней набожности у меня ничего не осталось, я вот уже сколько лет не исповедовался, не молился, не причащался.
Нарцисс остался невозмутим.
— Ты, кажется, стал язычником. Но это не страшно. Своими многочисленными грехами не следует гордиться. Ты вел обычную мирскую жизнь, ты как блудный сын пас свиней, ты уже не знаешь, что такое закон и порядок. Конечно, из тебя вышел бы очень плохой монах. Но ведь я приглашаю тебя совсем не для того, чтобы ты вступил в орден; я приглашаю тебя, чтобы ты просто был нашим гостем и устроил себе у нас мастерскую. И еще одно: не забывай, что тогда, в наши юношеские годы, именно я разбудил тебя и побудил уйти в мир. Хорошим или плохим стал ты, за это наряду с тобой несу ответственность и я. Я хочу видеть, что же из тебя вышло; ты покажешь мне это словами, жизнью, своими произведениями. Когда ты это сделаешь и если я увижу, что наш монастырь не место для тебя, я первый же попрошу тебя покинуть его.
На этот раз полон восхищения был Гольдмунд, услышав своего друга говорящим так, выступившим как настоятель, со скрытой уверенностью и неким налетом иронии по отношению к людям мира и мирской жизни, потому что только теперь ему стало очевидно, что вышло из Нарцисса: мужчина. Правда, муж духа и церкви, с нежными руками и лицом ученого, но мужчина, полный уверенности и мужества, руководитель, тот, кто несет ответственность. Этот мужчина Нарцисс уже не был больше юношей той поры и мягким проникновенным апостолом Иоанном, и этого нового Нарцисса, этого мужественного рыцаря ему хотелось изобразить своими руками. Много фигур ждало его: Марцисс, настоятель Даниил, патер Ансельм, мастер Никлаус, прекрасная Ревекка, красивая Агнес и еще немало других, друзей и врагов, живых и мертвых. Нет, он не собирался становиться ни членом ордена, ни набожным, ни ученым, он хотел творить; и то, что бывшая колыбель его юности станет родиной его произведений, делало его счастливым.