Ну, а что это значит – тотальное искусство? Концепция сильно меняется со временем. Сейчас это ведь не то же самое, что вагнеровское слово. Тотальное искусство, я думаю, это тип отношения. Я работаю таким образом, что конечная стадия произведения не совпадает с его окончанием во времени, с его завершённостью; она расположена в сознании каждого зрителя по отдельности. Так что каждый может ощутить это мифологическое время прямо внутри своего тела, своей плоти. Выходит, что тело зрителя – это такой гугл, в котором мы напрямую можем прочитать нашу действительность, со всеми её противоречиями. Так выходит, что мы читаем эту действительность как поле битвы, разворачивающейся внутри зрителя во время спектакля. Так что лучше спросите зрителя. Это уже не моя забота. Если моя основная цель – это тело зрителя, то, конечно, это всё ещё вертикаль. Вертикаль искусства – это судьба. Это не задача и не намерение, это судьба. Результат искусства имеет отношение к общению, но в самом искусстве нет общения, там нечему коммуницировать – потому что есть тело, есть эмоции и душа. В искусстве нет содержания, это скорее состояние, отношение, причём довольно примитивное: кто-то сидит перед сценой и представляет. Это внезапное столкновение зрителя с образом. Одно тело – одно представление.
Незадолго до этого интервью я разговаривал со Штефаном Кэги из Rimini Protokoll и спросил его, в чём он видит экстремальную точку освобождения аудитории; Кэги ответил, что не видит смысла доводить что-то до экстремальной точки, по его мнению, это концепция 70-х. В ваших же проектах очевидно стремление к экстремуму – зачем оно нужно, для впечатления?
Я не думаю, что я обращаюсь с чем-то экстремальным. В любом случае искусство всегда радикальное. Но это не имеет ничего общего с идеей авангарда, с попыткой вызвать экстремальные ощущения у аудитории. Это намного более сложно. Сегодня это более комплексное явление, потому что, например, что-то нежное может быть очень жестоким и насильственным. Некоторые актёры очень наивные, режут кожу, чтобы пошла кровь. И это очень безыскусно. Что это значит сегодня – растолкать, раскачать публику? Никто не знает. Потому что этот путь больше не прямой. Для того чтобы идти по нему, мы должны поворачивать, в какое-то время нам надо свернуть. Это больше не линейный путь, это больше напоминает лабиринт. И мы продолжаем идти по этому маршруту, иногда мы идём вперёд, иногда – назад. Но, когда мы идём назад, мы всё же идём вперёд, в любом случае.
Вы часто отмечаете женскую природу материи и важность женского для вас. Вместе с этим в ваших спектаклях человеческое тело часто находится на грани деконструкции. Вы, разумеется, знаете про постгендерные движения, про теории о том, что гендер – это социальный конструкт. Как вы смотрите на приближающийся мир, где бинарная оппозиция мужского и женского просто перестанет существовать?
Мне всегда интересно исключительно женское – форма, очертание, символы. Женское тело принадлежит этой сфере. Общение принадлежит мужчинам, а мне неинтересно общение вообще. Я в это больше не верю. Я также думаю, что политическое измерение гендера – это достаточно скучно, я думаю, это уже в прошлом. Нам надо найти другое определение, чтобы обозначать тело на сцене. Мы уже вышли за пределы любого называния. Я предпочитаю кого-то, кто вообще избегает любого определения, ускользает от него. Будь это мужчина, или женщина, или ребёнок, машина, животное, объект – всё это сексуализировано и отнесено к определённому гендеру, но мы не знаем, кому принадлежит этот гендер. Со времён трагедии мы говорим о третьем поле. Согласно западной традиции, как и восточной, женщины всегда представлялись мужчинами, мужчины их репрезентировали. И в наше время в определенном смысле мы всё ещё живём в этой концепции. Хотя вообще, если мы говорим о политическом вопросе, театр и искусство – не лучшее поле для этих материй. Потому что в искусстве нет содержания. Простите.