По расчетам Донцова, он был уже на полпути к немецким окопам, как вдруг впереди начал бить пулемет. Донцов свалился в воронку. Боец из пополнения набежал на него в том самозабвенном состоянии, когда человек не замечает опасности. Донцов схватил его за ногу. Боец упал рядом, повернул изумленное лицо к Донцову… Свинцовая струя с змеиным шипением смела гребень края воронки, за которым они укрывались, осыпала их землей и ушла в сторону. Боец проглотил невысказанный вопрос и плотней прижался к земле. Донцов осторожно выглянул.
Сквозь редеющую пыльную завесу он различил метрах в двадцати узкий разрез амбразуры. Стоя на коленях, Донцов швырнул «лимонку». Она разорвалась за пулеметным гнездом. Он бросил вторую. Она упала в воронку рядом с амбразурой и не причинила пулемету никакого вреда. Стиснув зубы, Донцов с особой старательностью метнул третью. Пушистый хвост разрыва закрыл амбразуру. Пулемет замолчал. Цепь поднялась и устремилась вперед.
Второй раз Донцов упал совсем близко от амбразуры. Немец заправил, должно быть, новую ленту; пулемет как ни в чем не бывало опять залился злобной скороговоркой.
Между тем винтовочные выстрелы участились. Немецкая оборона оживала. Уже разорвались далеко за лежащей цепью первые мины, должно быть выпущенные трясущимися руками. Пройдет еще несколько драгоценных минут, внезапность будет потеряна, огонь противника усилится, станет губительным, и за успех, которого можно достичь малой кровью, придется расплачиваться ценой больших жертв. И все это из-за пулемета, огненное жало которого дергалось в нескольких шагах от Донцова.
Прижавшись щекой к горячей земле, Донцов краем глаза следил за пулеметом, с лихорадочной быстротой соображая, как можно заставить его замолчать.
Та простая, суровая мысль, к которой пришел Донцов, сперва вызвала в нем ледяной озноб испуга и протест, ожесточенный протест. Все в нем возмутилось и все противилось этой мысли, и не могло не противиться, потому что невозможно здоровому, сильному человеку вот так, вдруг, в несколько секунд, примириться с необходимостью погибнуть. Но, пугаясь, протестуя и отгоняя от себя эту мысль, Донцов в то же самое время примерялся, как лучше ее выполнить. Он понял, что должен сделать это ради товарищей, которые лежали сейчас на дымном черном поле, слушая смертный посвист свинца.
…Главное — успеть добежать до амбразуры, не упасть раньше!
Неожиданно он почувствовал, что земля, на которой он лежал, пахнет кузней — горелым, кисловатым запахом горна. Как тяжело отрываться от ее мягкой, теплой груди!
Он уперся ладонями в податливую, сыпучую землю, уловил момент, когда ствол пулемета отвернулся, и рывком вскочил на ноги.
Донцов успел сделать только один шаг, когда перед ним разорвалась шальная мина. Его на миг ослепило, железные когти рванулись на грудь. Он зажал рану пилоткой. Все вокруг стало желтым, и пыль сгустилась, и пожелтела, и призрачно заколебалась над желтой землей. Течение времени остановилось. Странная гулкая тишина настала на поле боя, и Донцов подумал, что вот сейчас, пока не стреляют, и надо итти в атаку. И он крикнул:
— За Родину! За Сталина!
Он крикнул не горлом, пересохшим и перехваченным спазмой, а сердцем. Этот призывный боевой клич необычайно прогремел над онемевшей высотой, прокатился далеко-далеко по фронту. Его услышали все. По этому зову поднялись для решительного броска товарищи Донцова. И он шагнул вперед, с удивительной ясностью увидел змеиный язычок пламени, кончик ствола, понял, что пулемет все-таки стреляет, и, рванувшись вперед, закрыл амбразуру своей широкой грудью. Огненное жало нестерпимо обожгло его, огонь взметнулся перед глазами, закружился ослепительным вихрем и вдруг погас…
Так гвардии сержант Донцов стал бессмертным.
По-летнему теплая ночь спустилась над Кубанью. В станице, где квартирует редакция, казалось, все утихло, все уснуло, только редакционный движок стрекочет цикадой. Но вот над горами поднялась побагровевшая от натуги крутобокая луна. Быстро бледнея, всплывает она все выше и выше и заливает мягким, ласкающим светом станицу и окрестные дали. Она отражается в окнах дремлющих хат, загорается синим спиртовым огоньком на лезвии брошенной у двери лопаты, сверкает миллионами искр на глянцевых листьях тополей. И, точно оживленная ее лучами, спящая станица начинает пробуждаться.
Вот где-то далеко зазвенел девичий голос, с ним сплелся второй, третий… Поют известную песню про Галю: «Пийдем, Галю, з нами, з нами козаками…» Вот зазвучал баян. Это уже поближе, на той улице, где госпиталь. Играет баян, и санитарки — сильные, полногрудые девчата — танцуют при луне вальс, деловито шаркая по траве кирзовыми сапогами.
Вот послышался взрыв смеха. Это еще ближе к редакции, в садике госпитальной хаты, где собрались ходячие раненые вокруг весельчака-рассказчика, а он — в ударе и вдохновении и вкалывает такое, что, того и гляди, челюсть от смеха вывихнешь. А дежурная сестра не велит сидеть на траве — вот чудачка, это солдатам-то! — и уговаривает итти спать. Да разве в такую ночь быстро уснешь!