Читаем Наш маленький Париж. Ненаписанные воспоминания полностью

— Та есть у тебя ум?


— Я с тобой живу больше тридцати годов, а ты, кручена овца, так и не вразумила, шо такое есть казак. Казак есть камень. Сколько б на него не лилось, а он не мокнет. Только стряхнулся, как гусак, повертел крылами — и геть вода с того гусака. Я к тому ж ще и выборный гласный.


— Прямо в диковину! На фронт ему. Бородой трясти. А то молодых нема.


— И уродится ж такая зуда! — рассердился отец.— Ну, я пошел. Давай заявление, дочка. Что ты, моя дуронька, плачешь?


— Папа,— сказала Манечка,— вы нас пожалейте.


— Ничего, дитятко. Я белье буду на фронт возить. Вина в графин наточите, приду, шоб стоял графин.


Он взял палку, перекрестился на выходе и скрылся за дверью.


Над церковной площадью кружились черные птицы.


«Ишь, иродова птица! — сердился Толстопят.— И она сюда! Це плохая примета... О, господи, шо оно дальше станет с нами? Молю — укрепи мои силы».


Бабыч (уже снова военный генерал-губернатор) принял его тотчас же. 


В 1905 году между ними прошел сквознячок, они поссорились и девять лет не здоровались.


Бабыч повертел заявление и своего согласия не изъявил.


— Белье с вагоном сопровождать — поезжай...— только и сказал.— Немецкое колбасное войско разобьем, и турки руки вверх поднимут. Война будет короткой. Живи.


— Сколько ни живи, а два века не проживешь.


— Все умрем, да не в одно время.


— К животу припарки ставить, к ногам толченый лук — моя доля?


— Ничего, и без одного цыгана бывает ярмарка. Опять заместо чужого солдата верблюда убьешь. Не пущу, в окоп упадешь.


«Э-эх...— на кого-то обижался Толстопят на улице.— В девяносто четвертом году, девятого августа, прибыл я в лагерь под Сарыкамыш в Первый Кубанский полк... После закуски в столовой дежурный трубач как заиграл тревогу, казаки выстроились! «Кубанцы! — слышу.— Взять и покачать подъесаула Толстопята». Меня качали, и музыка играла, и казаки стреляли с холостых патронов. Бабыч теперь верблюда вспомнил. Ну, было. На персидской границе на кордоне раз наварил я каши. Стрелял в татарина, откуда взялся верблюд? Может, караван шел? Увидел — татарская шапка с камыша показалась, в нее и нацелился. Как сказали хлопцы, шо я верблюда убил, так меня аж в жар бросило: верблюд двести целковых стоил, где ж деньги брать? И какая могла нечистая сила попутать, колы у меня на шее был крест с распятием? Поскорее закопал верблюда, пока хозяин не нашелся. А Бабыч и до се не забыл... Ну а папаху ты мне не запретишь сшить! Сейчас же зайду!»


В мастерской у Попсуйшапки он вступил в спор о том, что было бы, если б Тарас Бульба не выронил люльку; потом, когда все ушли, похвастался перед мастером Василием, какая у него дочь Манечка.


— Моя ж она козочка! Она ж у меня и в Красном Кресте, и в «Чашке чая». У них там ктось бросил в кружку кольцо, а один — золотой крест святой Анны. На войну. И записка лежит: «Дай бог перебить всех врагов». Вы почему не на фронте?


— Казакам в армию папахи шьем. Белые билеты выдали.


— И не спите небось?


— Мы, Авксентий Данилович, не так, как в Зимнем театре,— едко заметил Попсуйшапка, разглаживая шкурку.— У них «Веселый рогоносец» танцуют.


— А моя Маня в четыре встает, в час ложится. Раненых привезли, она на станцию: надо ж принять в зале, чаем угостить, холодной закуской, порасспросить. Она и комару, который ее вжалит, перевяжет ногу. Им, сестрам, воспрещено театры и рестораны посещать. У них в «Чашке» войсковой симфонический оркестр три раза в неделю играет; публика с театра едет к ним кофе пить. За месяц три тысячи рублей собрали. Рука дающего  не оскудеет, так же? А утром соскочит, еще не умылась — уже про белье думает. К вашему двору не подъезжали фургоны?


— Труба так гудела, что мы с братом проснулись. Я дал носки теплые, одеяло.


— А наша Маня таскала, таскала от матери и со счету сбилась. Раненым пять тысяч коек расставили — и в военном собрании, и в «Монплезире», в епархиальном ведомстве, и так, по домам...


— И как России не везет,— сказал Попсуйшапка.— В несколько миллиардов война с Японией обошлась, а эта во сколько? Ей и конца не видно.


— Побьем... Недаром персюки да турки уже лавки попродавали и на родину кинулись. Чуют.


— Вы не ходили во дворец поздравлять Бабыча с пятидесятилетием в чинах?


— Не. Я сердитый на него с девятьсот пятого года. Я заявление написал на позиции, но не вышло. «Война,— сказал,— недолго будет».


Так бы он сидел в мастерской до вечера, если бы не вскочил пристав Цитович. Попсуйшапка позеленел, думал, что Цитович ворвался с обыском. «Так твою, ты что за рыло? Пущу протокол и будешь в кордегардии!» — его приемы на службе. Но Цитович сладенько поздоровался, глянул на все стороны и холопом вытянулся перед Толстопятом.


— Просили передать, чтобы вы срочно шли к наказному атаману!


— А я был.


— Просили передать — срочно! Извините, вас ищут через полицмейстера. Извините, господин есаул, муж жену избил — мне на Карасунскую.


Во дворце Толстопят с ходу спросил у Бабыча:


— Чем я провинился?


Бабыч встал и важно зачитал телеграмму.


На другой день Толстопят обошел всю родню, гордо толкался по базару, был в церкви.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже