Читаем Наш маленький Париж. Ненаписанные воспоминания полностью

С Кубани от Манечки, от Бурсаков шли письма, оповещая о раненых и убитых соседях, о том, что отец покупает свежие газеты, мать вяжет носки на турецкие позиции, и еще о том, как пленный австриец, настраивая у мадам Елизаветы Бурсак фортепиано, сыграл для пробы победный австрийский марш  и никто не возмутился. Что было казаку вылеживаться в Царском Селе?


Ему дали короткий отпуск на Кубань.


Прощались они с мадам В. в ресторане Кюба.


Шариком остриженные гарсончики бесшумно хлопотали, как и до войны.


— Вы нам подадите,— сказала мадам В.,— бульон из ершей и дьябли с пармезаном. Велите только не пережаривать сухарики и нарезывать из одного мякиша. Да-а, пармезан взбить с яйцом, и только немножечко кайенского перца. Потом... есть камбала?!


— Камбала, устрицы, омары, лангусты ежедневно поступают из-за границы.


— Ну и прекрасно. Или, Пьер, может, соус трюфельный с шампиньонами?


— Мне все равно.


— А может, по котлеточке Мари-Терез? Только, пожалуйста, без дурацкого фарша, а просто разрезать крыло пулярды вдоль, вложить туда тонкий пластик паштета, затем уж обвалять в маленьких сухариках и — в кипящее масло. Будете любезны? А филейчики тогда не надо.


— К котлеточкам что подать?


— Зеленого горошка по-английски.


— К десерту?


— Дюшес и мускатного винограда.


«Война,— думал Толстопят,— а Петербург все тот же...» Все так же, как тогда, в 1911 году, съезжались поздно, после театра, повидать друг друга господа, собрать компанию, чтобы потом поскакать куда-то дальше за город. «Война, братья наши на сырой земле мерзнут,— осуждал Толстопят всех подряд,— а им подай воздушных пирогов...» И он тоже уступал мадам В. потому только, что хотелось напоследок повторить минувшие мгновения и провести ночь в особняке.


— Теперь из гостиных и дворцов жизнь vraie societe[48] перебралась сюда?


— Жизнь никогда не теряет свое лицо, мой друг.


— В конвое танцы около казармы кончились. А тут — как до войны. Наши казаки в бою.


— Опять «наши казаки»! Нельзя обо всем судить по казакам.


— Я виноват, что родился казаком?


— Но ты же сейчас со мной...


Он глядел вокруг с раздражением. С лукавым задором велись прежние речи о водах, о чьем-то хлебосольстве, о кружевах, шляпках и уборах, marques au coin du gout le plus pur u le plus distingue[49], вспоминались чья-то безупречная tenue[50] в свете, величавость приемов, вызывавших одобрение самых collets montes[51], и шепотом вопрошала какая-нибудь tete ardente[52]: «Есть ли счастье?» — и звучали вялые ответы: «Счастья нет; есть только известное состояние духа, как говорится, при котором тебе только менее скверно, чем обыкновенно», и тот же пылкий голос возражал: «Ты, видно, никогда не любила...»


А там, на фронте, скачут по полю лошади с порванными постромками, из разоренных деревень бегут спасаться в леса женщины с младенцами на руках, на перевязочный пункт приходит старушка с обуглившимися руками. Там в лесу стоят замаскированные австрийские пулеметы. Атака! Придется ли вернуться?


То звонко топает конница, тянутся в несколько рядов обозы с провиантом и фуражом, то бегут лазаретные линейки, скрипит щебень под колесами орудий, то медленно, влекомая четверкой дохлых от старости лошадей, тащится щегольская карета с подвязанными к задку чемоданами и корзинами, и в запотевшие окошки глядят лица женщин, то вдруг покажется из-за поворота огромная, как Ноев ковчег, фура с пожитками, и еврей тихим шагом идет рядом, держа в одной руке вожжи, в другой лампу, за ним семенят дети мал мала меньше. И тоже видна везде жизнь. Но какая? Спешат занять фланги отряды, мечут искры походные кухни на привалах, и толкутся бабы у сеней уцелевших хат. Вокруг валяется по межам и канавам черт-те что. Какая-то бляха. Лоскут конверта с иностранным штемпелем. Продырявленный чайник и разбитое зеркальце. Из корявых веток крест над свежей могилой, венчик из ельника. Стонет, кажется, сама тишина по полям.


Ты лежишь в дальней дали бесконечного поля, тебя бросили, ты один. В овраге хрипло ссорится воронье. Когда Толстопят очнулся, приподнялся на локте и взглянул на потухающий закат, обиженно подумалось опять, что его забыли, и он бессильно заплакал. Еле-еле, опираясь на шашку, встал на ноги, пошел к густым кустам. Далеко-далеко где-то выли волки. И счастье его было в тот день в том, что на него вскоре наткнулся казачий разъезд.


— Какие густые усы у кавалергарда,— сказала мадам В.


Из хрустального кувшина с желтым соком Толстопят налил себе немножко и отхлебнул. Мадам В., разглядывая издали кавалергарда, нисколько не завидовала даме, которая была с ним, она втайне гордилась своим казаком, с которым была уже когда-то в самой близкой связи. «Вам не понять,— могла бы она возразить высокомерным,— вы не знаете, как он пленяет, когда мы одни...» Она взяла бокал и томительно подождала, когда Толстопят поднесет свой — чуть слышно торкнуться.


— За тебя, Пьер... за твою дорогу домой. И за Царское Село!


— Благодарю тебя, моя сестра милосердия,— сказал Толстопят игриво. Глазами, движением губ она выразила ему свою любовь.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже