► — А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное, — небрежно ответил сосед.
— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное, и кворум такой подобрался — только держись…
— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?
Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника. Потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось не одобряете эти пленарные заседания… А мне они как-то ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня… Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то — да, индустрия конкретно.
— Конкретно фактически, — строго поправил второй.
Даже в этом — откровенно пародийном — диалоге, где количество новых слов — именно вот в этих самых пародийных целях — явно завышено, автор все-таки не смог обойтись без старых, бытующих в родном языке исстари.
Но создателям — и пользователям — новояза удавалось обойти эту трудность. Они и в старые, коренные, исконно русские слова ухитрялись вкладывать новое значение, нередко даже противоположное тому, какое те несли в себе раньше.
В середине 60-х началась в нашей стране эпоха так называемого «подписанства». Писатели (не только писатели, конечно, но я больше знаю эту среду) подписывали коллективные письма в защиту преследуемых диссидентов. Сначала начальство просто игнорировало это поветрие, а потом слегка взволновалось и решило принять кое-какие меры. Поначалу — довольно мягкие. «Подписантов» стали вызывать на разные собеседования, увещевать, воспитывать, осторожно намекая в то же время, что, если они будут упрямиться, могут воспоследовать и наказания.
Вызвали на такое собеседование и Лидию Корнеевну Чуковскую.
Беседовал с ней один из многочисленных тогдашних секретарей Московского отделения Союза писателей — Виктор Тельпугов.
Огорченно сообщив ей, что письмо, которое она подписала, злорадно подхватили и транслировали по радио «вражеские голоса», он сказал:
— Как же вы могли, Лидия Корнеевна, обратиться за помощью или даже просто за сочувствием — к врагам?
— Не понимаю, — пожала плечами Лидия Корнеевна, — почему людей, которые меня печатают, я должна считать своими врагами, а тех, кто запрещает даже упоминать в печати мое имя, — друзьями?
Тельпугова такой ответ, я думаю, изумил. И дело тут было не в разности их, так сказать, общественных позиций. Не в том, что те, кого Лидия Корнеевна считала своими друзьями, для него, Тельпугова, были врагами.
Причина этого их полного взаимонепонимания лежит не в плоскости социологии или даже психологии, она исключительно филологического (лингвистического) свойства.
Для Лидии Корнеевны понятия «друзья» и «враги» выражали личные ее приязни и неприязни, притяжения и отталкивания. Она сама решала для себя, кого ей считать своими друзьями, а кого врагами. Для Тельпугова же эти слова выражали спущенную, навязанную ему сверху, но при этом совершенно для него безусловную шкалу ценностей.
Природа этого взаимонепонимания, основанная на разном восприятии семантики одних и тех же слов, была мне хорошо знакома. Впервые я столкнулся с ней еще в детстве. И — уж не знаю, случайно это вышло или нет, — но слова и тогда были те же самые: «друзья» и «враги».
Было это в 1937 году. (Мне было десять лет.)
Вся страна с большой помпой отмечала столетие со дня гибели Пушкина.