В начале сентября 1937 года в его дневниках — впервые за все это время — появляются наброски некоего драматургического замысла. Но замысел этот был особого рода. Он не был рожден — как можно было бы предположить — желанием писателя, погрузившись в некий художественный вымысел, отвлечься от своих грустных мыслей, уйти — хоть ненадолго — из страшной реальности в какой-то иной, воображаемый, более светлый и радостный мир.
Впрочем, надо признать, что этот воображаемый им мир, в который он стал уходить, был и в самом деле светлее и чище окружающей его мрачной реальности. Но в основе его лежала все та же проклятая реальность.
«Пьеса», которую он стал сочинять, называлась «протокол допроса». И было в ней всего два действующих лица: следователь и подследственный. Подследственным был не кто иной, как он сам: в набросанных драматургом диалогах он прямо так и обозначается личным местоимением первого лица единственного числа — «Я».
В реальной его жизни никакого такого допроса и никакого такого протокола не было. И воображаемый писателем следователь — суровый, но в то же время мягкий, деликатный, а главное, искренне стремящийся к выяснению истины, — вряд ли был похож на реального, с которым ему, к счастью для него, так и не привелось встретиться.
В ходе этого воображаемого допроса Афиногенов делится со следователем теми своими мыслями, с которыми мы уже знакомы. И однажды, как бы подтверждая, что не лукавит, не врет, ссылается на свои дневниковые записи. И вот тут-то и начинается самое интересное:
► СЛЕДОВАТЕЛЬ.
Я.
СЛЕДОВАТЕЛЬ.
Я.
СЛЕДОВАТЕЛЬ.
Я.
Первая мысль, которая тут возникает — не может не возникнуть! — что это такой же хитроумный ход. Новая, чуть более изощренная (хотя, в сущности, такая же наивная) попытка продемонстрировать будущему следователю свою стопроцентную, кристальную «советскость».
Но я не думаю, чтобы это было так.
Я верю Афиногенову.
Нет, нет, он не притворялся, не сочинял свой дневник «понарошку», для чужих глаз. Он был искренен.
Но это была искренность совершенно особого рода.