Кстати, современные идеологи Русской Православной Церкви хорошо понимают это, и мои критические стрелы адресованы главным образом мирянам, взявшим на себя явно непосильную им роль “ревнителей благочестия”.
В глубоком и интересном документе, несколько скучновато названном “Основы социальной концепции Русской Православной Церкви”, созданном в Отделе внешних церковных сношений Московского патриархата под руководством митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла и утвержденном на Юбилейном Архиерейском соборе, светская культура оценивается куда более определенней, чем это смею делать я, внутренне запуганный, как, наверное, всякий православный человек сегодня, нашими “бдительными мирянами”, прошедшими хорошую теоретическую школу научного коммунизма: “Культура как сохранение окружающего мира и забота о нем является богозаповеданным деланием человека. Отцы и учители Церкви подчеркивали изначальное божественное происхождение культуры. (…) Светская культура способна быть носительницей благовестия. Это особенно важно в тех случаях, когда влияние христианства в обществе ослабевает или когда светские власти вступают в открытую борьбу с Церковью. Так, в годы государственного атеизма русская классическая литература, поэзия, живопись и музыка становились для многих едва ли не единственным источником религиозных знаний” (курсив мой. — А. В.
). как это в свое время произошло с Толстым, целый год бывшим ревностным прихожанином, и понесет он Церковь по всем закоулкам… И поэтому, назвав эту главу “Гордость и предубеждение”, я имею в виду не только Толстого, но и толстовцев поневоле из православных, впавших в прелесть осуждения “богозаповеданного делания человека” — культуры.
Посчитайте, сколько дореволюционных писателей-демократов вышло из семей священников… Можно осудить, но нужно и понять… Все, что ли, они продались? Чего же тогда так плохо продались, если мерли от чахотки?
Ни на секунду не сомневаюсь в правильности отлучения Толстого от Церкви, хотя и являюсь поклонником его прозаического таланта. Может быть, это сделать нужно было даже раньше, чтобы у него осталось больше времени для раскаяния… Но, прочитав процитированные выше слова о культуре из церковных “Основ”, я спросил себя: а проза Толстого была для тебя в советское время источником религиозных знаний? — и вынужден был ответить — была. Его тайная и явная полемика с Православием, запрятанная в художественную форму, как-то прошла тогда мимо ума и сердца, а публицистику его я в ту пору не читал. Роман “Воскресение” мне никогда не нравился, и знаменитую кощунственную сцену причащения заключенных Святых Таин я, помнится, пробежал по диагонали.
Правда, чтобы понять позицию Толстого, этого было достаточно, но, вопреки очевидному, я его противником Православия не воспринимал. Сейчас я знаю, отчего так: это то же самое, что и отмеченный феномен силы и слабости толстовства, прямо зависящего от силы и слабости Церкви или государства. Отношение к описываемому и само описываемое у Толстого еще не разорвано, они еще единый организм, пусть и больной, как организм героя “Смерти Ивана Ильича”. Иван Ильич уже мертв для прежней жизни, но и нынешняя, в которой не осталось ничего, кроме боли и страдания, все еще часть ее, хотя и худшая, в виде горького осадка. Проза атеистов “советского замеса”, подражавших Толстому (Фадеева, например), такого ощущения никогда не оставляла, потому что писалась из другой жизни, в которой Вера и Церковь не играли уже такой роли, что при Толстом.
Однако, поместив Толстого в знакомую нам по научному коммунизму схему “единства и борьбы противоположностей”, мы сразу сталкиваемся с проблемой, возникающей, впрочем, по любому вопросу в пределах этой абстрактной схемы. Что бы ни написали те, кто напрочь отвергает Толстого и его творчество, и те, кто, как я, пытаются нащупать какую-то взвешенную позицию, они, находясь в состоянии “единства и борьбы”, скорее запутывают православных людей, чем помогают им найти окончательный и точный ответ на вопрос: как относиться к Толстому? Все аргументы “за” Толстого имеют естественный предел, когда вспоминаешь, что Определения Святейшего Синода, в котором сказано: “Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит общения с нею”, — еще никто не отменял, да, наверное, и не сможет отменить вполне, ибо жизнь Льва Николаевича оборвалась сразу после того, как он приехал в Оптину, постоял у ворот скита и так и не решился войти. Как будто Господь дал ему последнюю возможность раскаяться, а он так и не понял, что она — последняя…