“Гавриилиада” — главная болевая точка, в которую бьют Пушкина (вместе с ним и Россию). Но разве можно хотя бы на миг предположить, что в трезвом душевном состоянии простодушный, открытый, гармонично здоровый и благоволящий к ближнему Пушкин смог бы обидным словом упомянуть русскую Матушку-заступницу, которой молились его няня, бабушка, дядька, все искренне и горячо любимые им люди? Над православной ли Богородицей кощунствовал он, когда писал поэму?.. Строго говоря, “Гавриилиаду” писал не он (и речь не о том, что авторство поэмы до сих пор точно не установлено). Писал другой, отделившийся от нормального трезвого Пушкина его “двойник”, заигравшийся в дурную игру черный человек. Он вдохновлялся не созерцанием объективной действительности, но миражами больного упоенного сознания. “Еврейка молодая” была в тот безумный момент для него лишь персонажем вредной неправдоподобной сказки, в которую заставляют верить дураков. И он, отстаивающий интересы суровых славян-арийцев, должен был эту сказку разоблачить.
Неприязнь к представительнице чуждой расы подтверждают и другие стихи того периода (“Христос воскрес, моя Ревекка...”, “Раззевавшись от обедни...”, “Вот муза, резвая болтунья... Не удивляйся, милый мой, ее израильскому платью...” — все 1821 года). Наконец, в стихотворении “Кто знает край, где небо блещет...” 1828 года, которое есть не что иное, как пушкинское пояснение к “Гавриилиаде”, опять земная римская Мадонна страны “карнавальных оргий” противопоставлялась славянской Людмиле (Ладе) — новой, более чистой и возвышенной, арийской Марии. (Год 1828-й был для Пушкина кризисным. После общения в 1826—1828 го-дах со славянофилами “Московского вестника” — обожателями немецкой классической философии, “ребятами теплыми”, — он переехал в Петербург, где среди обществ, кружков, компаний повторил проверку выводов диалектики на практике; и это опять поколебало в нем на время православное мироощущение.)
...Людмила северной красой...
Людмила светлый взор возводит...
Чья кисть, чей пламенный резец
Предаст потомкам изумленным
Ее небесные черты?
Где ты, ваятель безымянный
Богини вечной красоты? (
И ты, харитою венчанный, (
Ты, вдохновенный Рафаэль?
Забудь еврейку молодую,
Младенца-бога колыбель.
Постигни прелесть неземную,
Постигни радость в небесах,
Пиши Марию нам другую,
С другим младенцем на руках.
Соприкосновение с немецкой философией красоты и природы низводило сознание до природно-языческого уровня, и поверить в иную, надприродную, объективно-духовную сущность христианского Божества было уже почти невозможно. Тем более что с иконописной эстетикой Древней Руси, с ее стремлением к выражению чистого духа, с ее внеприродной обратной перспективой, с бесплотностью ее образов Пушкин и его окружение в то время были мало знакомы, а икона XVIII века, как и современная живопись на религиозные сюжеты, выше “плоти” или “прекрасной плоти” подняться не могла. (Подобно юному Пушкину, не смог поверить в то, что римская Мадонна есть не просто “одетая Венера”, но непорочная Матерь Божия, и зрелый Лев Толстой. Даже о лучшей из Мадонн — Мадонне Рафаэля — он написал: “Ну что же — девка родила малого, только всего — что же особенного?..”(3) А Достоевский, пораженный картиной Г. Гольбейна Младшего, чудовищно натуралистично изображавшей тело Христово, заметил: “От такой картины вера может пропасть!”(4) Что же удивительного в том, что воспитанный на античной “идольской” эстетике лицеист, пока не повзрослел, “превратно толковал понятный смысл правдивых разговоров” Богородицы?..)
Есть еще одно косвенное подтверждение того, что в “Гавриилиаде” Пушкин изобразил именно “Ревекку”... Лет через пять после его трагической смерти Наталья Николаевна, которую Пушкин называл