Ценно то, что эти строки из мемуаров “Глазами человека моего поколения” были написаны в конце семидесятых годов незадолго до смерти писателя, которому уже не нужно было ни лукавить перед историей, ни угождать властям, ни опасаться цензуры.
* * *
“Философию” шляхетства после исчезновения дворянства возложили, как венок на свои лбы, польское офицерство, чиновничество, духовенство, а в новое время и польская интеллигенция.
В небольшой книжечке Бориса Слуцкого с “польским” названием “Теперь Освенцим часто снится мне” (Санкт-Петербург, 1999 г.) есть одно ранее никогда не публиковавшееся стихотворение о том, как уплывала в Иран из Красноводска польская офицерская элита — армия генерала Андерса, не пожелавшая освобождать родную Польшу в составе советских войск.
Мне видится и сегодня
то, что я видел вчера:
вот восходят на сходни
худые офицера,
выхватывают из кармана
тридцатки и тут же рвут,
и розовые за кормами
Тридцатки плывут, плывут.
Я помню те времена, когда на тридцатку целый день можно было плохо-бедно, но прожить нашей семье в четыре человека. Не так уж голодно и нище жили польские офицеры в объятой войной стране, если столько у них осталось тридцаток*, что они, разорванные в клочки, покрыли чуть ли не все каспийское море. Правда, поляки жили и в некоторых лишениях, о чем Слуцкий пишет с пафосом сострадания:
Желая вовеки больше
Не видеть нашей земли,
прекрасные жены Польши
с детьми прелестными шли.
Пленительные полячки
В совсем недавние дни
Как поварихи и прачки
использовались они.
Бедные… Там на далекой родине немцы уничтожают их сограждан миллион за миллионом, а здесь в жестокой и ненавистной России прекрасным полячкам приходится обстирывать своих мужей и варить обеды своим прелестным детям… Какое несчастье! А отправлялись поляки в эшелонах к Красноводску в новенькой форме, сшитой на наших фабриках, со всеми погонами, прибамбасами, шевронами, столь милыми польскому офицерству; голодная, воюющая страна щедро собрала им в дорогу продуктовое и вещевое довольствие, выдала денежное жалование — красными тридцатками, — такое, какое наши офицеры в глаза не видели. И ничего еще они не знали о Катыни — и все равно ненавидели. Потому что обладали одной польской особенностью: помнить в истории только пролитую польскую кровь и навсегда забыть чужую. Кстати, и Слуцкий в этом стихотворении предъявил своей русско-советской родине польский счет, как будто он был не советским евреем, а польским шляхтичем:
О, мне не сказали больше,
сказать бы могли едва,
все три раздела Польши,
восстания польских два,
чем в радужных волнах мазута
тридцаток рваных клочки…