...Но что это я все о других вспоминаю, а о себе молчу? Я ведь такой же, как все, и разве я не ждал каждый раз после того, как дарил ему свою очередную книжку, телефонного звонка, похвалы, нелицеприятного, а порой и горького слова? А какой гордостью переполнилась моя душа, когда я отдал ему на чтение, перед тем как отнести в издательство, рукопись нашей с сыном книги о Сергее Есенине! Около тысячи машинописных страниц — с ума сойти! И вдруг через три-четыре дня Вадим возвращает мне ее со словами:
— Стасик, я прочитал и ничем вам с Сергеем помочь не могу. Никаким дельным советом — вы знаете материал лучше меня.
Знать что-то лучше его — о, это признание дорогого стоило...
* * *
Воспоминания — это как нерезкая фотография с плывущими очертаниями лиц, фигур, событий или, может быть, как два снимка одной и той же жизни на одном кадре. Один из снимков — подлинный исторический отпечаток происшедшего, другой — наше, может быть, неточное, но близкое и дорогое изображение, греющее нам душу до конца жизни. В моих воспоминаниях есть, конечно, и то и другое. Так что не ловите меня на противоречиях или домыслах, они неизбежны.
...А может быть, я встретился с ним впервые на квартире в Лаврушинском, где он обосновался у своей второй жены — Лены и у тестя, известного идеологического критика и крупного литературного чиновника сталинской эпохи Владимира Владимировича Ермилова.
Очутившись в громадной по тем временам многокомнатной квартире, куда нас пригласил Вадим, чтобы немножко выпить и познакомить со своим именитым тестем, я вышел в коридор покурить, да заблудился и попал на кухню, где гремела кастрюлями и тарелками домработница Ермиловых, бывшая тверская крестьянка Нюра. Она поглядела на меня неодобрительно и забормотала почти что в рифму:
— Подлый Гачев жил у нас на даче, ел, пил, жену соблазнил...
Потом мы со смехом выяснили, что Ермилов после смерти жены привел в дом свою аспирантку Ларису — рыжеволосую пышнотелую женщину. А Вадим Кожинов, ухаживая за дочкой Ермилова, приезжал к ним на дачу в Переделкино не один, но с компанией своих друзей — с Палиевским, Гачевым, Сергеем Бочаровым. Тут-то Георгий Гачев и закрутил роман с рыжей Ларисой. Нюре все это было не по душе, и каждого нового молодого человека, появившегося в доме, она встречала как заговорщика, покушающегося на честь новой хозяйки, и словно крестным знамением отгоняла его зловещим заклинанием: “Подлый Гачев жил у нас на даче...”
Нюра была из того “института” домашних работниц, которые вербовались в среде бывших крестьянок, хлынувших в города во время коллективизации, раскулачивания, голода двадцатых-тридцатых годов. Они, эти домработницы, попадали, как правило, в нэпмановские семьи (20-е годы), чуть позже — в квартиры обеспеченных советских чиновников, в еврейскую среду — медицинскую, научную, партийную, литературную, о чем вспоминают Межиров, Самойлов, Раиса Копелева-Орлова. Иметь домработницу было хорошим тоном. Да что далеко ходить! Мою мать, пятнадцатилетнюю крестьянскую девушку, в начале нэпа бабка, спасаясь от нищеты и жизни впроголодь, была вынуждена отдать в няньки к ювелиру-еврею, сначала жившему в Калуге, а потом переехавшему в Мытищи.
Передреев, обладавший особым свойством угадывать сущность явлений (когда он прочитал поэму Межирова о няне со словами: “Родина моя Россия, няня, Дуня, Евдокия”, сухо сказал: “Ну вот, для них и Россия — домработница”), недаром в 60-е годы написал стихотворение о Нюре, пришедшей, подобно межировской Евдокии и моей матери, “из голодающей деревни” — в богатую столичную полуеврейскую семью:
Румянцем юности горя,
Недолго место ты искала
И домработницею стала,
Прислугой, проще говоря.
В одной семье литературной
Домашним занялась трудом
И вместо Нюрки стала Нюрой,
Оставшись прежней в остальном.
Ты для семьи чужой старалась,
Вжилась в нее, сроднилась с ней,
Но всею сущностью осталась
В деревне брошенной своей.
Сам Ермилов в эпоху “оттепели” был оттеснен от руководства литературной жизнью, как ортодокс, унижен и вычеркнут хрущевским идеологическим истеблишментом, как посредственный литературовед. Словом, пребывал в опале. Злые литературные языки долгое время уже после смерти Ермилова иронизировали над Кожиновым, изображая Вадима всего лишь зятем влиятельного человека. Но это все чушь. Кожинов на дух не выносил литературные и политические взгляды Ермилова, жестоко спорил с ним и к концу жизни последнего в какой-то степени обратил его в “свою” веру. Да и сам Ермилов был человеком незаурядным... Он приветливо встречал молодых поэтов у себя дома, щедро угощал и рассказывал много такого об эпохе, что, к сожалению, не осталось ни в рукописях, ни в людской памяти. Одна из таких историй запомнилась мне. Ее рассказал Ермилову писатель В. М. Кожевников...