— Дабы понять, что произойдет и происходит, надо немедля заняться историей. Иначе мы проиграем нашу борьбу.
Его собранность и чувство цели были феноменальны. Никакой разгульный образ жизни, никакие дружеские застолья не сумели разрушить его цепкую и широкую память и железную волю. Всякий раз, когда мне нужно было узнать какие-нибудь факты из жизни Пушкина, Тютчева, Гоголя, уточнить, когда произошло то или иное событие, проверить, как звучит необходимая мне стихотворная строфа, или спросить о чем угодно — о Вешенском восстании, о масонстве, о Сталинградской битве, — он или отвечал сразу, или, что было реже, просил подождать минуту-другую, копался в словарях, в справочниках, в первоисточниках и почти всегда выдавал исчерпывающий ответ. Универсал, энциклопедист, любомудр — в такие минуты я просто восхищался им.
Тютчевская премия, учрежденная брянской администрацией, была его единственной официальной наградой за все труды. Но зато, получая ее, он имел право, отвечая на вопрос корреспондента брянской газеты о том, что ему помогало жить, произнести слова, полные истинного достоинства:
Была еще в его натуре одна особенность, редкая для людей нашего поколения, о которой он сам писал так:
Он ради выяснения истины никогда не уклонялся от разговора с любым противником своих взглядов, не торопился ставить крест на людях, отдаляющихся от него, до последнего не решался резко разрывать отношения, постоянно искал какие-то общие связи, зацепочки, контакты и с русскими националистами, и с еврейскими либералами, и с сионистами, и с монархистами, и с демократами, и, конечно же, с коммунистами. Он с охотой вступал в дискуссии со Львом Аннинским, с Бенедиктом Сарновым, с Михаилом Агурским, с Андреем Нуйкиным. Однако, блистательно выиграв у последнего спор по телевидению в программе Александра Любимова, совершил весьма нелегкий для себя поступок: в завершение диалога не пожал Нуйкину руку, как того хотел ведущий, сказав, что рука Нуйкина, как одного из идеологов октябрьского расстрела 1993 года и подписанта “письма 43-х”, запятнана кровью...
Думаю, что эта особенность его характера происходила из того, что уже в шестидесятые годы он понял: для того, чтобы победить или, по крайней мере, не потерпеть окончательного поражения и доказать правоту своих взглядов, русскому человеку надо сознательно и упорно культивировать объективную широту и терпимость по отношению к людям других убеждений, бороться не с людьми, а с идеями — таков был его девиз. Потому в стенах кожиновского кабинета я встречался и с Давидом Самойловым, и c Андреем Битовым, и с Михаилом Агурским, и с Александром Межировым. Злые русские языки за такую “всеядность” в те времена частенько трепали его имя. Одна из самых остроумных шуток на его счет, ходившая по Москве в 60-е годы, принадлежала, как говорят, его университетскому другу Петру Палиевскому:
“У Вадима первая жена еврейка, вторая полукровка, любовница у него сейчас русская, но ее сына зовут Марик”.
Когда в дни августа 1991 года в Москве умер Михаил Агурский, Вадим убедил меня, что в журнале нужно дать некролог о нем. Во-первых, потому, что в одном из номеров был напечатан его, Вадима, разговор с Агурским о сионизме, а во-вторых — и это он считал крайне важным, — тем самым мы подчеркнем, что последовательные и настоящие сионисты, вроде Жаботинского и Агурского, не столь опасны для России. Гораздо опаснее для нее ассимилянты, в которых неизбежно живет разрушительный и провокаторский ген еврейства, о чем они сами до поры до времени не подозревают...
Но готов он был разговаривать со всеми евреями — всех мастей, и эта готовность обезоруживала его противников, за что они по-своему уважали и ценили его. Александр Межиров, уже находясь в Америке (сделал выбор), в одной из своих ностальгических поэм даже написал:
Таня мной была любима,
Разлюбить ее не мог,
А еще любил Вадима
Воспаленный говорок.
Умный Межиров не зря вклеил оба эти имени в одну строфу. Таня — это Татьяна Михайловна Глушкова, чьи отношения с Вадимом достойны особого разговора.
* * *