«Я — мужик, но особой породы…» — неоднократно подчеркивал сам Клюев, гордясь своим крестьянским родословием: «Родовое древо мое замглено коренем во временах царя Алексия…». Неизмеримо глубже «замглено коренем» то «Микулово, бездное слово», которое оставил после себя Клюев. Он писал об этом, и пророчествуя, и предупреждая: «В мое бездонное слово / Канут моря и реки»; «Узнает изумленный внук, / Что дед недаром клад копил / И короб песенный зарыл, / Когда дуванили дуван!..»; «Будь с оглядкой, голубок, — / Омут сладок и глубок!». Клюев и жилье свое называл «подводной кельей», и вещами себя окружал «заветными», «китежскими», сохраняя их даже в самой злой нищете. И так неуместен был этот «китежанин» в советской России, да к тому же так необъясним, что «хотелось для трезвости сказать таблицу умножения» (как остроумно заметила О. Форш) или, по крайней мере, дать «полное разоблачение магии», хотя бы «пропечатав» объективные анкетные данные…
Но Клюев и в 1910-е годы рассказывал о себе достаточно удивительные вещи; а к концу 1920-х, затворившись «в глухой пещере» Слова, не без вызова подчеркивал свою «ископаемость». Современники сетовали на то, что биографических сведений от Клюева не добиться: «Он отшучивается, говорит, что происходит от печени единорога…» (из письма В. А. Рождественского — 1, с. 233).
В этом усматривали особую хитрость, уловку мифотворчества. На самом деле Клюев, всё острее ощущавший свою несовместимость с пролетарской идеологией, отстаивал право быть «художником… туземной живописи» (так назвал себя поэт в письме, адресованном Всероссийскому Союзу писателей). Он словно декларировал свою вненаходимость, вневременность своего бытия, обусловленную единством с неисчислимыми поколениями «Исавов в словесной ловле» — безымянных зиждителей «земляной» культуры в недрах русского крестьянства.
«Явление» Клюева в русской культуре не было неожиданным. Еще Достоевский, размышляя о будущем отечественной литературы, отметил в середине 1870-х годов, что дворянский ее период завершен, а «гадательная литература утопистов» (скорее всего подразумевалось разночинское революционно-демократическое направление) «ничего не скажет и не найдет талантов». Надежды связаны лишь с «народными силами»: «когда народ, как мы, твердо станет (…), он проявит своего Пушкина» (Литературное наследство. М., 1971, т. 83, с. 450).
О великой культурной миссии русского крестьянства писал в конце 1920-х годов Н. В. Устрялов: «Разве крестьянство не в порядке нашего исторического дня? В свое время дворянская „подоплека“ создала же ослепительные явления национальной русской культуры. Черед — за крестьянством» [10, т. 2, с. 79].
Трагическим диссонансом «порядку исторического дня» прозвучали эти слова, сказанные в русском зарубежье, — через три года после гибели Есенина и вслед за написанной Клюевым «Погорельщиной». Историческое время, отмеренное крестьянству для создания «ослепительных явлений национальной русской культуры», оказалось немыслимо коротким.