У Вадима итогом переоценки стал пересмотр отечественного прошлого. “С литературоведением покончено, — с некоторых пор стал он говорить. — Надо приниматься за историю”. И вот семнадцать книг, написанных за последние годы жизни. Вадим сам назвал мне это число, а когда-то он же назвал число “четырнадцать” — столько насчитал у себя болезней. Когда он подобные подсчёты производил, манерой выражаться Вадим напоминал гоголевско-ливановского Ноздрёва, особенно в тот момент, когда Ноздрёв оказывается не в силах устоять перед искушением использовать невольно как бы сами собой подвертывающиеся подробности, хотя эти подробности, вроде брички, отданной то ли попу, то ли лабазнику, между собой не согласуются. Но сколько бы там на самом деле ни было недугов, один из них дождался-таки своего часа, тем более что по-бодлеровски Вадим жёг свечу с двух концов. Всё же судьба даровала ему новую жизнь, и он прожил её на втором дыхании, поглощая, усваивая и творчески используя огромный исторический материал. На склоне лет чаще всего существуют за счёт прежних накоплений, и не зная Вадима, трудно было бы поверить, что можно столько поглотить и перемолотить. Но он обладал исключительной цепкостью восприятия, выхватывая из текста самую суть. Однажды, возвращаясь из Козельска после открытия в Оптиной памятных досок братьям Киреевским, мы сидели в электричке рядом и читали одну и ту же страницу. “Глядит в книгу, да видит фигу”,- вдруг брякнул Вадим и ткнул пальцем в строку, важнейшую, которую я в самом деле проглядел. Воскрешение же Бахтина Вадим считал делом жизни, всей жизни.
Прежде чем поддержать затеянную зятем пробахтинскую кампанию, Ермилов отстоял написанную тем же зятем с дружиной трехтомную “Теорию литературы”. Со временем трехтомник признали за новое слово, “Теория” стала опознавательным знаком ИМЛИ, её провозгласили славой и гордостью института, а поначалу, с первого тома, в зародыше, ту же “Теорию” хотели похоронить и, пожалуй, похоронили бы, если бы не Ермилов.
Три тома держались одной идеей — содержательность формы: “что” и “как” нерасторжимы, короче, органика. Идея восходила к субъективному идеализму романтической эпохи. Ах, идеализму! Пусть на тех же идеалистов ссылался сам Маркс, но — ищите да обрящете, при желании. И в “Теории” нашли нечто немарксистское, да ещё к тому же и антипартийное. То был только предлог, на самом же деле вели подкоп и воевали против Якова (Я. Е. Эльсберг), еще одно историческое лицо с мрачной репутацией. А Яков Ефимович являлся вдохновителем “Теории”: олицетворение едва отошедшего сталинского прошлого, он сумел зажить новой жизнью, сплотив молодых и подвигнув их на новое слово.
Институт мировой литературы был
Вернусь к Вадиму.