Альбер отвернулся от зеркала и оглядел сам себя. Все как всегда, ничего особенного; ничего выдающегося, но это можно простить, если очень постараться. Старик в зеркале тоже оглядывал себя, скептически кривясь, и выглядел зазеркальный бородач при этом крайне глупо.
Фыркнув, Альбер отошел в сторону и взял с тумбочки серебряный подсвечник. Юная танцовщица вскинула руки вверх, и вся ее нагая фигурка излучала восторг. Вокруг чашечки, которую танцовщица держала в руках и которая предназначалась для свечи, вилась надпись.
Мелкая-мелкая.
Альбер сощурился.
«Дорогому мэтру от благодарных учеников».
«Знай наших…» — победно ухмыльнулся старик в зеркале. Вместо ответа, Альбер поставил подсвечник на место и подошел к окну. Там, по ту сторону стекла, открывался вид на море: синяя гладь и белая яхта у причала. Все как и полагается во сне. Даже название яхты: «Женевьева». Все как полагается. Некоторое время он смотрел, как над мачтами кружатся вечные чайки, но потом ему надоело это занятие.
Он сел на диван — кожаный, с большими подушками по бокам — и задумался ни о чем.
Напротив, занимая почти всю стену, висели книжные полки. Внимание Альбера привлекла третья сверху; если быть точным, внимания стоила не сама полка, а однообразные желто-коричневые корешки от края до края. Собрание сочинений, и на каждом корешке золотой вязью: «А. Гранвиль». Надпись ему понравилась. Она была стильной; она внушала уверенность.
О подобных надписях стоит мечтать.
Подняв глаза и слегка повернув голову, он обнаружил над диваном ковер, а на ковре — меч. Полированной стали, без ножен. В мечах Альбер разбирался слабо, но это не имело никакого значения, потому что вдоль клинка тянулась гравировка: «Сэру Альберу, лауреату всемирной премии Хост-Пельтца».
Гравировка облагораживала клинок, будь он даже дешевой подделкой, каких много в лавчонках средней руки.
Альбер встал, снова подошел к окну и увидел, что на яхте подняли паруса.
— Значит, так? — спросил он у моря, яхты, книг на полке и меча на стене.
— Значит, так, — ответили меч на стене, книги на полке, море и яхта, и еще благообразный старик в зеркале, который мгновением раньше отошел к окну и вперил взгляд в простор.
«Значит, так…» — ответил кто-то, у кого были отчаянно зеленые глаза.
В последнем Альбер был уверен.
Понимание явилось к нему ледяным и острым, будто нож под лопаткой; и отстраненно-ласковым, как зеленый взгляд, и еще безнадежным, словно желание проснуться.
— И что теперь? — спросил он, на этот раз сам у себя.
После чего, не дождавшись ответа, вернулся к зеркалу и долго смотрел, как старик у окна хватается рукой за бант в горошек, пытаясь сорвать украшение, ставшее удавкой, как наливается морской синью лицо, обрамленное аккуратно расчесанной бородой, и как грузное тело сползает на паркет.
Когда старик умер, Альбер еще смотрел в зеркало.
Совсем недолго.
«Ты будешь сварливой жизнью? Ласковой? Безразличной? Ты вовсе не будешь жизнью? Ты уже была?!» Но в зеркале к этому времени не отражалось ничего, кроме призрака белых губ и призрака непроизнесенных слов.
Впрочем, прежде чем исчезнуть, исчезнуть навсегда и отовсюду, он все-таки успел услышать ответ на свой вопрос, и ответ оказался именно таким, как и предполагалось вначале.
Ответы — убийцы вопросов, но ни одному комиссару полиции не придет в голову призвать ответы к ответу; не придет, а зря.
Зря.
А у расстеленной кровати, еще хранившей запах быстротечной любви, в комнате, чья хозяйка весьма удивилась бы, узнав, что она вчера утром сдала ее какому-то молодому человеку с сомнительной репутацией, навзрыд плакала зеленоглазая женщина. Плакала, зная, что вскоре будет вновь сидеть в баре над морем, в дне без прошлого и будущего, устало глядя на грейпфрут, нарезанный дольками, и никто не пройдет на этот раз мимо по набережной, шаркая башмаками, никто не сядет за соседний столик и не спросит шампанского.
Плакала женщина.
Одна.
На полу.
Между «вчера» и «завтра»; всегда посредине.
За окном кричали вечные чайки.
Это рассказ о студенте Альбере и зеленоглазой Женевьеве, это рассказ о холодном море и драчливых чайках, это рассказ о журавле в небе, и синице в небе, и ветре в руке, плотно сжатой в кулак, ибо у нас в руках редко остается нечто большее; это рассказ о бутылке шампанского, откупоренной невпопад, это рассказ о зеленоглазой Женевьеве и студенте Альбере и еще о жизни, которой не было и больше не будет.
Если вы знаете больше, то я вам завидую.
ХОАНГА
Та, что творит добро.
Есть в этом слове нечто притягательное, слабый отзвук флейт несбывшегося, вкус липкой ириски, запретной и оттого самой сладкой на свете. Помните? Хоа-а-анга… пьянит аромат жасмина, самовольно вторгаясь в соленый запах моря, южное солнце, одичалый демон зноя, сыт на рассвете и легко касается вашей кожи мириадами теплых пальцев, мурлыча на весь небосклон:
— Хоа-а-а-а…
Слышите?
И еще — тайна, которая заставляет сердце трепетать птенцом в ладони, предвкушая чудо.
Чувствуете?