Мы присутствовали и на его похоронах. [222]
И я расскажу, какими были его похороны. Кем были мы, — а нас было так мало, — в этом кортеже, в этом шествии, в этой печальной свите верных, что спускались вниз с холма и проходили по Парижу. В самый разгар каникул. Было это в августе или, вернее, в начале сентября. Всего несколько таких же одержимых, таких же фанатиков, евреев и христиан, несколько богатых евреев, очень мало, несколько богатых христиан, тоже очень мало, и бедные, несчастные евреи и христиане сами тоже довольно немногочисленные. В целом, небольшое сборище, [223] очень маленькая группа. Всего–то и ничего людей шло по Парижу. Несчастные евреи — чужестранцы, я имею в виду, чужие для французов, ибо не было ни одного румынского еврея, я хочу сказать, еврея из Румынии, который не знал бы его как пророка, не считал бы его пророком. Для всех этих несчастных, для всех этих преследуемых он оставался той искрой, тем вновь зажженным факелом, которому не суждено угаснуть. И на земле, и на небе. И поскольку сами все эти признаки родовые, поскольку все, что идет от Израиля, идет от расы, поскольку такое сохраняется в семьях, то как тут не вспомнить, не увидеть здесь обряд древнего погребения, если всего за несколько недель до этого видел столь же мало народу на похоронах его матери. Относительно мало народу. А ведь они были знакомы со многими. Я расскажу о его смерти, о его долгой и жестокой болезни. Жесточайшей. Неистовой. Упорной. Казалось, такой же, каким был он сам. Как мы все. Я не знаю никого другого, кто бы так мучительно, потрясающе, трагично, напрягшись изо всех оставшихся у него сил, встал наперекор своей победоносной партии. Кто бы в отчаянном усилии, доводя себя до изнеможения, пытался, старался обуздать тот порыв, ту волну, ту ужасающую устремленность, непреодолимое стремление к победе и злоупотреблениям, злоупотреблениям победой. Тот единственный, безудержный порыв. Неистребимый азарт завоеванной победы. Победы свершившейся. Увлечение победой. Непреодолимую устремленность, механическое, автоматическое стремление манипулировать победой. Я все еще вижу, как он лежит на постели. Этот атеист, профессиональный атеист, официальный атеист, в ком с такой силой, с такой невероятной кротостью звучало вечное слово; с вечной силой; с вечной кротостью; равных которым я нигде и никогда не встречал. Я все еще ощущаю на себе, ловлю глазами вечную доброту его бесконечно кроткого взгляда, доброту не бессознательную, а взвешенную, мудрую. Я все еще вижу, как он лежит на своей постели, этот атеист, из чьих уст струится Божье слово. Даже на смертном одре он нес на плечах все бремя своего народа. И бесполезно было ему говорить, что он за него не в ответе. Никогда я не встречал человека столь обремененного, столь отягощенного грузом вечной ответственности. Подобно тому, как мы несем ответственность за наших детей, наших собственных детей в нашей собственной семье, он точно так же, именно так, до такой же степени чувствовал ответственность за свой народ. В самых ужасных страданиях у него была лишь одна забота: как бы