На обратном пути мама зашла в цветочный магазин, папа остался с Машей. То ли девочка почувствовала исчезновение матери, то ли время пришло, то ли коляска перестала вдруг катиться, но Машка проснулась, заулыбалась, стала проситься на руки. Я поставил ее на каменный подоконничек витрины, и она с интересом разглядывала сквозь стекло сказочный сад, столь же сказочно освещенный лампами дневного света. Среди кустов белой сирени она вдруг увидела знакомую черную шубку мамы, потянулась к ней. Мама тоже нас увидела и позвала. Машка— в подпоясанной кушачком коричневой шубке, в валенках и в пестром платочке— совершенная матрешка. Родительское сердце тает, когда посторонние люди нахваливают нашу дочку. Продавщица принесла ей срезанный цветок. Незнакомая пожилая тетя наклонилась и сказала:
— Боже мой, какие ясные глазки!..
Папа и мама выбирали цветы, маленькие зимние хризантемы, и Машке было невдомек, что цветы они выбирают без всякой радости, не для себя, а чтобы поставить их у гроба человека, которого память ее, конечно же, не сохранит.
18.1.58.
День сегодня ослепительный: голубое небо, яркое солнце, легкий мороз. И всей этой благодати Машка не видела,— весь день сидела дома с тетей Маней: мама и папа ездили на кладбище, хоронили милого друга нашего Евгения Львовича Шварца.
Вернулись под вечер. Машка здорово соскучилась, это видно было по тому, как нежно она ластилась к родителям, с какой готовностью их целовала.
Папа накануне не спал, лег рано— в 6 часов вечера, но в 8 часов проснулся и больше заснуть не мог.
Настроение у папы скверное, на душе— мрак. И напрасно он в этом состоянии берется за Машкин дневник.
22.1.58.
Несколько дней не притрагивался к этой тетрадке.
С Машкой мы как-то особенно подружились за эти последние дни.
Папа закончил срочную работу, времени у него стало больше, и девочка с утра до ночи, пока она не спит, не ест и не гуляет, находится у него в комнате. Читаем, играем, разглядываем картинки или просто возимся. С кем-нибудь ведь повозиться надо!
...Вечером папа достал из чемодана стародавнего Машкиного любимца— Петрушку. Надо было видеть ее радость. Напяленный на папину руку, Петрушка полез на книжный шкаф.
Начался “спектакль”. Машка так шумно выражала восторг, так громко визжала, хлопала в ладоши, стучала ногами, что прибежала мама. Обе они сидели на моей раскладушке, изображая зрительный зал, а я импровизировал пьесу, в которой кроме Петрушки участвовала еще красная деревянная собака-такса.
Мама кричала мне:
— Спрячь голову, она видит!
Но прятаться было незачем. Как я убедился, Машка отлично понимает, что Петрушка не настоящий, что это игра, искусство, театр. Ведь и мы в детстве знали механику петрушечного представления, однако бегали за петрушечниками из двора во двор и, затаив дыхание, ждали появления длинноносого человечка в красном колпаке с бубенчиком над цветастой ситцевой ширмой.
После меня в роли петрушечника-кукловода выступала мама. Теперь Машка сидела у меня на руках. Не забуду выражения ее лица! Это был настоящий тюзовский зритель, маленький театрал, очарованный тем, что происходит на сцене.
На “сцене” происходила самая несложная импровизация: Петрушка пищал, кланялся, целовался с таксой, кричал “здравствуй, Маша!”, махал руками, и Машке нисколько не мешала то и дело мелькавшая за “ширмой” мамина голова, как не мешает театральному зрителю будка суфлера или фигура осветителя в боковой ложе.
* * *
Почти три недели стояла у нас в столовой елка. Мама вспоминает, что в декабре, когда впервые зашла речь о елке, я высказал целую кучу опасений: дескать, Машку ни на минуту нельзя будет оставить одну в комнате: она и елку может повалить, и игрушки будет срывать, и иголок наглотается.
Машка оказалась умнее, чем думал о ней ее родитель. За три недели она не дотронулась ни до одной игрушки и вообще не прикоснулась к елке. Может быть, тут сыграл некоторую роль “культ Деда Мороза”, который создали этой бородатой личности бабушка, мама и другие домочадцы. На Деда Мороза (а он ростом почти с Машу) девчонка действительно смотрела с почтением.
28.1.58.
С каждым днем, с каждым часом все лучше, свободнее ориентируется она в мире. Растет, обогащается ее словарь. По-прежнему это двусложные слова. Если в слове больше, чем два слога, она его сокращает, укорачивает— до одного, двух. Собака превращается в “баку”, колбаса на ее языке— “каба”, девочка— “девтя”, лошадка— нечто не поддающееся транскрипции: два раза прищелкивает, цокает языком.
Очаровательно в ее произношении слово “Дженни”:
— Дчани.
Как-то на английско-грузинский лад.
Эта “Дчани” ее любимица. До сих пор во всем, что она разглядывала на картинках, для нее не существовало сюжета, а тут целый роман— четверостишие Чуковского с очень славными рисунками Сутеева. Собственно, рисунков там всего два. На одном бедная Дженни горько плачет, растирая кулачком правый глаз. Одна ножка у нее босая. На стуле— сундучок, в котором все разворошено. А внизу— толстый мельник с доброй улыбкой несет в протянутой руке Дженнин красный башмачок.