Стоило мне сделать это открытие, и чернявый парень перестал существовать для меня как Фишл Крюк. Я видел перед собою Урию Гипа во плоти и крови, переселившегося из нотариальной конторы Викфильда на "фабрику" Пинкуса. Я следил за каждым его движением с тем же любопытством и интересом, с которыми несколько раньше следил за его духовным братом из романа Диккенса, - настолько я был поражен удивительным сходством между чернявым парнем и его рыжим предшественником.
Мне представлялось, как фирма "Пинкус и компания"
превращается в фирму "Пинкус и Крюк", как Крюк сгибает Пинкуса в дугу, так же как это сделал Гип с Викфильдом. Я четко рисовал себе картину, как Крюк расставляет свои сети дочери Пинкуса Сальце, так же как Гип расставил сети дочери Викфильда Агнесе... В будущем, мне казалось, Фишл будет отличаться от Урии только одним: Гип закончил свою карьеру в тюрьме, а Крюка я видел владельцем большой фабрики, с машинами и рабочими, которых он безжалостно эксплуатирует.
Но в то время, как я жил в мире грез, Фишл-Урия делал все, что было в его силах, чтобы выжить меня из фирмы и остаться там единственным необходимым человеком.
Его усердие, подобострастные речи, услужливые улыбки и преданные взгляды должны были подчеркнуть разницу между ним, кротким, верным и почтительным, и мной - не знающим благодарности, нахалом и бунтовщиком.
Как мягкий, кругленький фабрикант с розовыми щеками, так и его лакей с каждым часом становились мне все невыносимее. Я чувствовал, что мои дни на фабрике сочтены: если даже Пинкус меня не прогонит, я сам уйду.
А если уж уходить, то по крайней мере с достоинством.
Это было в самом разгаре сезона. Съехавшиеся из разных городов купчики - кандидаты в банкроты - отбирали на складе товар и договаривались о сроках платежей, словно они горели желанием поскорей платить деньги. Пинкус, сияющий улыбками, с пылающими щеками, на этот раз перещеголял самого себя: он призывал в свидетели господа бога, клялся загробным миром, здо ровьем жены и детей - все для того, чтобы натянуть лишний пятак на каждый платок.
- Добавьте ему наконец этот пятак, и пусть перестанет плакать, вмешался я. - Он, бедняга, и в самом деле сильно нуждается в нем. Ведь одному только персоналу господин Пинкус платит целых восемнадцать рублей в месяц.
Такое выступление не входило в мой план ухода с достоинством. Но слишком велики были мое отвращение и ненависть к фабриканту, и слова эти вырвались совершенно неожиданно для меня самого.
У Пинкуса вспыхнула лысина. Фишл-Урия горестно покачал головой, что должно было означать: "Ай-ай-ай".
Лица будущих банкротов говорили без слов: "Ну и наглец..."
- Шутник парень, любит острое словцо, - глуповато улыбнулся Пинкус и как ни в чем не бывало продолжал улыбаться.
Но когда мы остались одни, он в первый раз заговорил со мной без обычной сладости. Его" мягкость как рукой сняло Розовые щечки побледнели от сдерживаемой ярости.
- Ну, молодой человек, через две недели, считая с сегодняшнего дня, вы свободны. Ищите себе другое место для ваших плоских шугочек!
С таким помощником, как КрюкТип, он мог себе разрешить без всякого урона для фирмы сразу прогнать меня, но ему было жалко шести рублей, которые пришлось бы выплатить мне вперед за две недели.
Вскоре мне была предоставлена возможность измерять тротуары большого фабричного города.
1939
HA СУКОННОМ ОСТРОВЕ
1
Во второй раз мне посчастливилось устроиться у "Ротштейна и Клинковштейна" - одной из самых солидных фирм в городе.
Ротштейна персонал фирмы называл "стариком", Клинковилейна - "шефом".
Шая Ротштейн был патриархальным евреем, Клинковштейн - онемечившимся.
Клинковштейн был низкорослый и плотный. Его лицо цвета жженого кирпича украшали лихо закрученные вильгельмовские усы Туго накрахмаленный воротничок подпирал его мясистую, как толстая колбаса, шею.
Несмотря на короткие ручки и ножки и круглое пчвное брюшко, он был ловок, гибок и точен в движениях, как гимнаст. Он никогда не подзывал человека к себе, чтобы отдать ему распоряжение, свои приказы он выкрикивал на расстоянии, резко и громко, как команду на плацу.
Говорил он на онемеченном еврейском языке, Сывшсм в ходу в этом польско-немецко-еврейском фабричном и - роде. С простыми людьми он разговаривал по-польски.
Когда раздражался, он пользовался какой-то смесью немецкого, польского и еврейского, подбирая из каждого языка самые сильные выражения:
- Доннер веттер еще раз! Попридержи язык! А то я тебя выброшу до холеры, пся крев!
Лихо закрученные кончики усов поднимались тогда еще выше, шея-колбаса наливалась кровью - вот-вот с ним случится удар, а маленькие голубые бусинки глаз извергали огонь.
Все знали, что в такие минуты лучше всего промолчать, ни в коем случае не оправдываться. Покричав, "шеф"
остывал так же быстро, как воспламенялся, и угроза выбросить забывалась.