Внутри у него палило. Пётра с большими усилиями протянул руку и, нащупав голову сына, несколько раз подряд щелкнул его пальцем по лбу. Леонтий приподнялся.
– Што? што? – забормотал он, просыпаясь. – Ты... тятя?
– Ис-сп-пить... – едва слышным, прерывистым, хриплым полушепотом попросил умирающий.
Леонтий спустил босые ноги на пол, не скоро отыскал спички, зажег лампу, сходил в сенцы и, зачерпнув там из кадки ковшик воды, поднес отцу.
Старец, кряхтя, с трудом, медленно приподнял с изголовья трясущуюся голову и, перекрестившись, стал пить, но вода полилась у него через нос.
– Вздым...мм... – как чуть слышный шелест сухих листьев, пронесся медленный шепот старца. Леонтий, перехватив ковшик в левую руку, правой осторожно обхватил отца под спину и приподнял.
Голова умирающего, как отрубленная, привалилась к его груди, и когда сын поднес снова ковшик к его губам, старец был уже мертв.
Смерть отца, которую Леонтий последние недели ожидал со злобным нетерпением и на которую смотрел, как на избавление его от лишних хлопот и лишнего рта, тут поразила и потрясла его.
Осторожно, с молитвой и страхом опустив на подушку голову покойника, Леонтий подошел к лежавшей на кровати матери, дотронулся рукой до ее плеча и, неожиданно зарыдав, вскрикнул:
– Отец-то приказал долго жить! Помёр... мама, слышь? Мама, слышь, помёр тятя-то...
Старуха вздрогнула и горячечным воспаленным взглядом во все глаза глядела на сына, но не понимала, кто стоит перед ней и что говорит. Она была в беспокойстве, тревоге и напряжении. Ей казалось, что она сидит за куделей и сучит пряжу и все хочет покруче закрутить веретено, а оно скользит в залоснившихся, сухих пальцах и не закручивается. Старуха часто поплевывает на пальцы, а они все так же сухи, как и прежде. А тут кто-то большой, колеблющийся, лохматый толкнул ее, и пряжа оборвалась. Только что она приладила ее опять к кудели, как нитка стала тянуться, тянуться все длиннее и длиннее, и рука тоже тянется за ниткой и веретеном через всю избу до самой печи, и не может старуха притянуть обратно свою руку и намотать нитку на непокорное веретено. И все это раздражает и мучает Прасковью...
Старика Пётра отпели и похоронили на третий день. Все домашние, родные, приехавшие из Петербурга сын Егор и дочь Варвара и даже сумасшедшая Катерина ходили на кладбище; дома оставалась только одна Прасковья, лежавшая в бреду без памяти. Потом были поминки.
Когда гости разошлись и разъехались, дома не досчитались бабьих и мужицких рубах, одного чугуна, одного ведра, двух горшков и ухвата.
Все это было раскрадено односельцами в то время, когда домашние были на похоронах.
I
28-го марта следующего года в выездной сессии N-ского окружного суда разбиралось дело об Иване Кирильеве. В каждый из предыдущих пяти дней решалось по полудюжине и более уголовных дел; на 28-е марта назначено было только два. Сделано было так потому, что защищать убийц Ивана приехал из Москвы молодой, но уже вошедший в славу адвокат, и председательствующий суда знал, что, когда выступает эта знаменитость, дело затягивается чуть не на целый день.
Суд заседал в помещении уездного съезда, в третьем этаже кирпичного дома, в длинном, просторном зале, выходящем семью окнами на обширную соборную площадь с каменными рядами лавок и магазинов.
Стороны и свидетели по обоим назначенным к разбору делам собрались, согласно повесткам, к 9-ти часам утра, но дело об Иване Кирильеве, шедшее последним, началось слушанием только около 4-х часов дня.
К этому времени из боковых дверей в зал бойкими шагами вошел в мундире, при шпаге, с белой цепью на шее, судебный пристав – маленький, кругленький, совершенно лысый господин с близорукими, выпуклыми глазами, придавашими его вообще добродушному лицу с торчащими в стороны русыми усами выражение рассерженного кота.
– Суд идет. Прошу встать! – громко провозгласил он.
Все встали. Зал был битком набит публикой. На задних скамьях разместились мужики и бабы – все родные, знакомые, сваты и односельцы Ивана и его убийц. Тут был и Степан с Палагеей, с двумя старшими дочерьми, из которых Анютку недавно насильно выдали замуж, и другие родственники, все родные Горшкова и Лобова, Акулина с детьми, зятем и дядьями покойного Ивана. Серый люд толпился и в передней, и на лестнице, и даже на подъезде. Двое дюжих городовых, стоявших у вторых дверей зала, едва сдерживали напор толпы. Передние скамьи были заняты чистой публикой, пришедшей послушать речь московской судебной знаменитости, и приставу, чтобы разместить всех, пришлось распорядиться поставить целых два ряда стульев в проходе между передней скамьей и резной невысокой коричневой решеткой, перегораживавшей зал на две половины. Как раз около нее столпились все присяжные заседатели, человек около тридцати.
Вслед за приставом в зал вошли судьи в мундирах с толстыми золочеными цепями на шее у каждого.