Пусть же знают наши кондукторы, что народы прощают многое – варварство Петра и разврат Екатерины, прощают насилия и злодейства, если они только чуют силу и бодрость мысли. Но непониманье, но бледную шаткость, но неуменье воспользоваться обстоятельствами, схватить их в свои руки, имея неограниченную власть, ни народ, ни история никогда не прощают, какое там доброе сердце ни имей.
Мое страстное нетерпение в этом случае нисколько не противоречит моей самоотверженной покорности трагическим судьбам Европы. Тут я вижу близкую возможность, я ее осязаю, я дотрагиваюсь до нее; на Западе ее нет, по крайней мере на сию минуту. Если б я не был русский, я давным-давно уехал бы в Америку.
Ты знаешь, что я не фаталист и ни в какие предопределения не верю, ни даже в пресловутое «совершенствование человечества». Природа и история плетутся себе с дня на день и во веки веков, сбиваясь с дороги, прокладывая новые, попадая на старые, удивляя то быстротой, то медленностью, то умом, то глупостью, толкаясь всюду, но входя только туда, где вороты отперты. Говоря о возможном развитии, я не говорю о его неминуемой необходимости; что из возможного осуществится, что нет, я не знаю, потому что в жизни народов очень много зависит от лиц и воли. Я чую сердцем и умом, что история толкается именно в наши ворота; если мы бессильны их отворить, а сильные не хотят или не умеют, дальнейшее развитие прошедшего найдет, вероятно, более способные органы в Америке, в Австралии, где гражданственность складывается совсем на иной лад. Может, и сама Европа переработается, встанет, возьмет одр свой и пойдет но своей святой земле, под которой лежат столько мучеников и на которую пало столько поту и столько крови. Может быть!
…Но неужели в самом деле, выступив одной ногой на торную дорогу, мы опять увязнем в болоте, дав миру зрелище огромных сил и совершенной неспособности их употреблять? Что-то перечит сердцу принять это!
Тяжелы эти сомнения, тяжела эта потеря времени, силы!.. Когда же падет завеса с
Во всем, что делается, видно нашу несчастную страсть к предисловиям и введениям, на которых мы любим с самодовольством останавливаться. Как будто достаточно решиться что-нибудь сделать, чтоб дело и было сделано.
Мало традиций имеет петербургское императорство, но и они – как ядро на ногах Александра II. Как медленно и не прямо идет он по тому пути реформ, о которых сам столько натолковал! Как мелко плавает его самодержавная ладья! Этим шагом мы в двести лет вряд догоним ли современную Пруссию. А все николаевское предание, николаевская политика и – что, может, хуже всего – николаевские люди!
Пора перестать тупо бояться человеческого языка, белого дня – из трусости перед какой-то призрачной революцией, на которую нет готовых элементов. Пора отказаться от нелепого вмешательства во все европейские дрязги, поддерживая всякий раз сторону тиранства, грубой силы, вопиющей неправды. Черт с ним совсем с этим дипломатическим влиянием, за которое все народы нас ненавидят. Это не русская политика, а николаевская, голштинская. Николай сделал из сентиментального Священного союза полицейскую стачку. Зачем же Александр продолжает ту же роль? Зачем он поддерживает коронованного разбойника в Неаполе? Зачем он посылает дерзкие ноты в Берн, заступаясь за гогенцолернского дяденьку? Русское императорство совсем не связано с судьбою ветхих европейских тронов, зачем же он хочет делить без нужды все их гнусности – и справедливо обрушивать на себя все ненависти, заслуженные теми? Петр I выходил на сцену не так, не начальником диких орд, готовых броситься на каждый народ, поддерживать всякую реакцию, душить Венгрию, хотя бы то было в пользу Австрии; нет, он являлся представителем какой-то новой силы; таким он втеснял себя сонму пудреных и изнеженных королей, в своем толстом Преображенском мундире. Оттого-то он и мог любить свободную Голландию больше монархической Франции. Правда и то, что совесть его была чиста; с тех пор черное преступление вызвало круговую поруку между европейским абсолютизмом и русским царизмом; оно, как капля крови, падшая на Каина, мутит и тревожит сон Зимнего дворца и невольно бросает царей в объятия Пруссии и Австрии. С дележа Польши отношение новой империи к старой Европе изменилось. Но память о преступлении должна вести не к новому ряду злодейств, не к одному страху потерять неправо нажитое, а к угрызениям совести, к раскаянию. Что же сделал Александр II для Польши? «Le Nord» своими брабантскими кружевами по русскому рисунку не скрыл от глаз всю скудность амнистии, всю ничтожность перемен при посещении Александра в Варшаве; у вас остался в памяти один только песенный напев, которым он окончил свою речь – Pas de rêveries! Pas de rêveries!