Чвановский ресторан, где Пал Палыч нынче служил метрдотелем, был еще не полон, но завсегдатаи уже шли чередою и здоровались с Пал Палычем приветливо, некоторые — поплоше — даже искательно. Все нынешние нэпманы: владельцы колбасных магазинов на Петроградской стороне, ювелиры, кондитер Дюпре, скобяник Коровякин, просто комбинаторы в остроносых туфлях, с кольцами на пухлых, шулерских пальцах, меховщики, сапожник Звягин, несколько пожилых инженеров, которые еще носили старые форменные фуражки, знаменитый на Петроградской стороне обжора бывший архивариус министерства иностранных дел Дорошенков-второй — все они видели в Пал Палыче нечто такое, особое и совершенно неуловимое, что связывало их с прошлой, навсегда исчезнувшей жизнью, к которой, кстати сказать, большинство из них не имело доступа. Слова «Контан», «Донон», «Вилла Родэ», «Норд-экспресс» щекотали этих бурно и мгновенно разбогатевших людей, и то обстоятельство, что бесстрастный и отменно вежливый Пал Палыч, знаменитый Швырятых, «обслуживал» их и корректно рекомендовал лангусты, или недурных омаров, или «просто, знаете ли, угощу я вас сегодня селедочкой-голландкой», — вызывало во всех них острое желание именно через Пал Палыча, при его посредстве, стать тем, кем они уже никогда не могли быть, стать потихонечку, шепотком, солью России, начальством, как некогда Александр Федорович Керенский, или Чернов, или Юсупов…
Пал Палыч знал это и тихонько улыбался в усы.
Это было такое же быдло, такое же алчное и подлое зверье, как и Рубинштейн, и Монасевич-Мануйлов, и Гришка Распутин, и Лианозов, и Терещенко. Только потрусливее, помельче и куда глупее.
Самое же противное было во всех них — убогое, дурацкое и вместе с тем энергичное убеждение в том, что все то, что рухнуло навечно, можно как-то слепить, склеить, зашпаклевать и, подмазав краской, вновь пустить в дело.
Портреты Маркса и Энгельса в золотых рамах висели в их «ателье», в их «салонах парижских мод», в их колбасных, булочных, бакалейных магазинах, в их ресторанах и кафе, но это было только для виду. Собираясь под гостеприимной сенью Чвановского ресторана, они — все эти люди в пиджаках из твида и английской тонкой шерсти, в сорочках голландского полотна, золотозубые, холеные, розовые — на особом птичьем языке передавали друг другу новости, «самые свежие», «самые точные», «самые достоверные», «из первых рук», «из самонадежнейшего источника» — о том, что «советскому прижиму труба», ибо близится нашествие на совдепию двунадесяти языков, ибо там, наверху, — склока, «все передрались», на российский престол взойдет под звон сорока сороков, и непременно притом в Москве, Кирилл, Павел Николаевич Милюков будет, несомненно, министром финансов, а что касается до Керзона, то… и т. д. и т. п.
Молчаливый, корректный, моложавый с виду метрдотель улыбался скептически, слушая предсказания и достоверные сообщения. Рухнула и разлетелась в труху та гниль, разлетятся со временем в пыль и нынешние чвановские гости. Не на них можно было положиться в прошлые времена, не эти соль нынешнего времени. Соль где-то в другом месте. Где — Пал Палыч не интересовался, но трезвым своим умом понимал — не слепить никаким клеем осколки того, что он знал в не столь уж давние времена и что вызывало в нем одну лишь брезгливость… И в деньгах ли, вокруг которых так бушевали и бушуют сейчас страстишки, смысл человеческой жизни?
Стоя нынче на обычном своем месте у красного плюшевого диванчика, вблизи входа, здороваясь с гостями, он вглядывался в них по-особому, ища хоть в ком-либо выражение, которое бы соответствовало его приподнятому и серьезному душевному состоянию.
Но нет, эти люди торопились к своему ужину, к своему деловому разговору за рюмкой перцовки, к своим новостям. Весьма возможно, и даже наверное, и они кого-то любили, что-то чувствовали, ревновали, страдали. Но это было далеко не главным в их жизни. Как жесткой коркой, покрылись их души неким предохранительным составом, тем самым, которым была покрыта когда-то душа Пал Палыча. Чистоган, а все остальное — наплевать.
И вдруг Пал Палыч испытал ко всем этим людям чувство, похожее на жалость. Для чего дана им жизнь? Какие у них радости? Для какой цели они тут перешептываются, подписывают контракты, спорят, торгуются, острят? Зачем?
— Значит, из холодных пойдет осетринка, — машинально записывал он в свой блокнот. — Икорочка битая, салатик рекомендую наш, любительский, с парниковыми огурчиками и с маринованной сливой…
Говорил, записывал, и виделась ему Антонина. Как стоит она, почему-то в белом платье, держит младенца на руках и ждет. Чего ждет?
Блокнот внезапно выпал из его пальцев, карандаш ударился о тарелку, подскочил и покатился по полу. Сытые рыла совладельцев кирпичного завода «Муравьев и К°» недоуменно глядели на него.
— Захворал я, кажется! — сухо, чтобы никого не разжалобить, произнес он. — Извините, официант вас без меня обслужит…
Струпный квартет заиграл увертюру к «Кармен».
«А в опере-то я никогда не был!» — подумал Пал Палыч, надевая пальто.