— Но раз уж я обещал вам, что не умру, нечего вам было и бояться. Раз уж обещал, значит, не умру. Как видите — цел.
Только вот поседел теми ночами… Насчёт газеты-то? Ну, кое-что там присочинили, а в основном всё верно. Верно, — вздыхает Иван. — И седина моя всё подтверждает, ребятки мои. А вот и «дед Иван» — поглядите на него, какой молодец!
Вдруг Наско начинает смеяться и толкает локтем своего приятеля:
— Говорил я тебе, что знаю его, говорил, а ты не верил!
Ванка поглядел на него с укором, потому что не мог понять причины столь радостного смеха.
Но Наско и сам торопится всё объяснить, обращаясь к Ивану:
— Я только сейчас вспомнил. Вы и были тот «тракторист из трактористов», о котором говорил дядя Кольо.
— Вы были прошлым летом у нас в селе на одном собрании?
— Может быть, — кивает Иван. — Ездил я в прошлом году в ваши края, на открытие мемориальной доски Мефодию.
— Говорил я тебе, говорил! — торжествует Наско.
И седой тракторист тоже смеётся, опускает свои тяжёлые ладони на мальчишечьи руки, прижимая их к стальной броне трактора. На руках у мальчишек пульсируют тонкие синие жилки.
…И вот июльским вечером собрались мы пёстрым кругом возле горящего костра. Отблески пламени падают на лица, деревья отбрасывают ночные тени.
Младен уже познакомил Милчо Технику, Латинку, Цветанку и Данчо с велиновскими пионерами.
Ребята быстро нашли общие песни, и Милчо дирижирует новым объединённым хором.
При свете костра я вглядываюсь в ребячьи лица. Мне кажется, что в такой вечер я читаю их мысли. Иван и Ванка сидят рядом. Говорят — не наговорятся. Может быть, вспоминают Мефодия, может быть, говорят о Василе. Я наклоняюсь к Николову и улыбаюсь:
— Ну что, всё кончилось благополучно? Тревоги утихают?
Николов неуверенно пожимает плечами.
Эта история кончилась благополучно, но кто знает, какие сюрпризы готовит ему завтра сложная наука педагогика.
— На этот раз гора свалилась с плеч, но как погляжу я на эту парочку, то думаю…
Николов не говорит, о чём он думает, докуривая сигарету, и засыпает окурок горсткой земли.
Кажется мне, я могу угадать его мысли: «Сколько дорог надо было пройти, сколько партизанских костров должны были сначала зажечься, для того чтобы мы могли собраться у этого костра и запеть нашу песню…»
Мы с Наско-Почемучкой сидим друг против друга и молчим. Он молчит и думает: что это я его так внимательно разглядываю? А я молчу и пытаюсь понять, отчего это он так непривычно молчалив.
Наско, Наско, я догадываюсь, как ты сегодня устал. Ты сегодня совершил далёкий путь. Не привлекают тебя лёгкие крылышки подёнки, которая не знает, что такое ночь. Ты человек, ты знаешь, как ночь бывает темна. Но я не просто смотрю на тебя молча, я ещё и читаю про себя новые стихи.
Я повторяю эти стихи без конца, чтобы не забыть, чтобы утром их записать. Потому-то я и гляжу на тебя молча.
Может быть, и ты, Наско, всё ещё душой не вернулся из того далёкого и сложного мира, откуда все мы вышли, того мира, к которому ты прикоснулся, по которому ты прошёл, точно по дорогам затонувшей Атлантиды?
Детство кончается ещё и тогда, когда начинаешь понимать, что памятники из камня и бронзы молчат так же, как живые люди.
Рядом с тобой сидят велиновская девочка с чёрной косой и Младен, и все мы думаем и тревожимся о судьбах того мира, в котором вместе живём.
Хочется присоединиться к песне, которой так увлечённо дирижирует Милчо Техника.
Иван с Ванкой перестают разговаривать и присоединяются к песне. Латинка укладывает в папку ещё один рисунок — там их столько, что вполне хватит проиллюстрировать эту книжку.
А песня? Песня слаще всякой еды, и для неё всегда найдётся место — так, кажется, говорил тот старичок в поезде.
Это песня о той жизни, которую мы сейчас вместе строим.
Но это уже, как сказал бы товарищ Николов, тема другого разговора. Так ведь, Наско?