Она хотела, чтобы Андреа держал ее долго в своих объятиях, и приникала к его груди, не разговаривая, вся ежась, как бы для того, чтобы спрятаться, движением и с дрожью больного или человека, которому грозят и который нуждается в покровительстве. Просила у Андреа духовных ласк, тех, которые на своем интимном языке она называла «добрыми ласками», тех, которые делали ее нежной и вызывали у нее слезы томления, более сладкие, чем какое бы то ни было наслаждение. Не могла понять, как в эти мгновения высшей духовности, в эти последние скорбные часы страсти,
Почти оскорбленная грубым желанием Андреа, она умоляла:
— Нет, любовь моя! Ты мне кажешься гораздо ближе, теснее связанным со мною, полнее слитым с моим существом, когда ты сидишь рядом, когда берешь меня за руки, когда смотришь мне в глаза, когда говоришь мне вещи, которые ты одни только и умеешь говорить. Мне кажется, что другие ласки отдаляют нас, бросают между мною и тобою какую-то тень… Не умею точно выразить мою мысль… Остальные ласки оставляют меня потом такою печальной, такою печальной — печальной… не знаю… и усталою, такою дурною усталостью!
Она просила смиренно, кротко, боясь не угодить ему. Она только и делала, что вызывала воспоминания, воспоминания и воспоминания, минувшие, недавние, с малейшими подробностями, припоминая самые незначительные мелочи, столь полные значенья для нее. Ее сердце чаще всего возвращалось к самым первым дням Скифанойи.
— Помнишь? Помнишь?
И слезы неожиданно переполняли ее унылые глаза. Однажды вечером, думая о муже, Андреа спросил ее:
— С тех пор, как я знаю тебе, ты всегда была
— Всегда.
— Я не спрашиваю о душе…
— Молчи! Всегда
И он поверил ей, хотя в этом отношении не верил никому из своих неверных любовниц; у него не было даже тени сомнения в истине ее слов.
Он поверил ей; потому что, пусть и оскверняя и беспрерывно обманывая ее, он знал, что он любим возвышенной и благородною душою, он теперь знал, что перед ним великая и ужасная страсть… Он теперь сознавал это величие, как и свою собственную низость. Он знал, он знал, что любим беспредельно; и порою, в бешенстве своих вымыслов, доходил до того, что кусал губы нежного создания, чтобы не крикнуть имени, которое с непреодолимым упорством поднималось к его глотке; и бедные и страждущие губы обливались кровью, с бессознательной улыбкой, говоря:
— Даже так ты не делаешь мне больно.
До прощания оставалось немного дней. Мисс Дороси отвезла Дельфину в Сиену и вернулась помочь госпоже в последних, самых тяжелых неприятностях и сопровождать ее в дороге. В Сиене, в доме матери, не знали правды. Как ничего не знала и Дельфина. Мария ограничилась посылкой известия о неожиданном отозвании Мануэля его правительством. И готовилась к отъезду; готовилась оставить полные любимыми вещами комнаты в руках аукционных оценщиков, которые уже составили опись и назначили день распродажи: — 20 июня, в понедельник, в десять часов утра.
Вечером 9-го июня, собираясь проститься с Андреа, она искала затерянной перчатки. Во время поисков увидела на столе книгу Перси Биши Шелли, тот самый том, который она брала у Андреа во времена Скифанойи, том, где до поездки в Викомиле, она прочла «Воспоминание», дорогой и печальный том, в котором она подчеркнула ногтем два стиха:
«And forget me, for I can never Be thine!»[29]
Она взяла его с видимым волнением; перелистала, отыскала страницу, след ногтя, оба стиха.
— Never! — прошептала, качая головой. — Помнишь? А ведь прошло едва восемь месяцев!
Несколько задумалась; перелистала книгу еще раз; прочла несколько других стихов.
— Это — наш поэт, — прибавила. — Сколько раз ты обещал свозить меня на английское кладбище! Помнишь? Мы собирались отнести цветов на могилу поэта… Хочешь поехать? Свези меня до моего отъезда. Это будет последняя прогулка.
Он сказал:
— Поедем завтра.
Поехали когда солнце было уже близко к закату. Она держала на коленях связку роз в закрытой карете. Проехали под усеянным деревьями Авентином. Мельком увидели нагруженные сицилийским вином суда, стоявшие на якоре в порту большой Скалы.
Близ кладбища вышли из кареты молча, прошли немного пешком до ворот. В глубине души Мария чувствовала, что она не только шла с цветами на могилу поэта, но шла также отыскивать в этой обители смерти какую-то непоправимо утраченную часть самой себя. В глубине души звучал отрывок Перси, прочитанный ночью во время бессонницы, когда она уже смотрела на уходившие в небо кипарисы по ту сторону выбеленной стены.
«Смерть — здесь и Смерть — там всюду Смерть за работою; вокруг нас, в нас, над нами и под нами, — Смерть; и мы — только Смерть.»
«Смерть наложила свою печать и свое клеймо на все, что — мы, и на все, что мы чувствуем, и на все, что мы знаем, и чего боимся.»
«Сначала умирают наши наслаждения, а потом — наши надежды, а потом — наши страхи: и когда все это умерло, прах отзывает прах, и мы также умираем.»