Беспрозванный в волнении откидывается на спинку стула. Я тоже откидываюсь на спинку стула, ошеломленный главным образом неожиданным переходом на «ты".
– У него нервы слабые, – насмешливо говорит Беспрозванный, – он не может слышать про анатомию, про кишки. Когда он узнал о строении человеческого тела, с ним сделался обморок. Он не смог вынести разговоров о тонкости сосудов, о сердечной мышце, об ишиасе, о табесе. Он сказал, что гораздо легче видеть смерть на фронте, чем копаться в ней ежедневно с микроскопом в руках. И он ушел с медицинского факультета. Видал такого дурака?
Я с любопытством посмотрел на Завьялова, испугавшегося сложности своего организма. Действительно, в нем была какая-то расслабленность; нижняя губа его отвисает; вспоминая, он подтягивает ее и испуганно озирается. У обоих Клячко низкие лбы и убегающие подбородки. Они похожи друг на друга животным сходством: как кролики, как мыши. Уже между собаками такого сходства не бывает.
Я смотрю на других, на всех, кто здесь, в бильярдной. Я вижу узкие лбы дегенератов, носы, разъеденные кокаином, плеши, похожие на гниение. Глаза мои делаются страшно зоркими. Рожи! Рожи кругом!
– А Гуревич? – вскричал я.
– Гуревич? – пробормотал Беспрозванный. – А, это умница! Очень начитанный. У него дома целая библиотека. Он редко бывает дома. Поссорился с отцом. Тот его выгнал. Говорят, из-за горничной. Владеет несколькими языками. Все знает. Ловкач! Ты видел, как он разделался с Мишуресом?
– Да, да, – говорю я, – здорово! Как он не боялся?
– Боялся? – говорит Беспрозванный. – Чего ж бояться? Э, да ты ничего не знаешь. Я тебе расскажу. Гуревич у Мишуреса в доле. Это все заранее решено. Ну как ты не понимаешь? Контора. Мишурес ловит пижона. Обыгрывает его. А чтоб не было скандала, появляется на сцене Гуревич, разыгрывает из себя благородного защитника и заставляет половину денег отдать пижону. А потом оставшейся половиной Гуревич с Мишуресом делятся. Они недурно зарабатывают.
Я не успеваю ответить. Перед нами вырастает Гуревич. Он озабоченно смотрит на часы и говорит:
– Джентльмены! Надо решать, куда мы сегодня идем. Маскарад, клуб или заведение Марьи Ивановны?
Я смотрю на Гуревича с ужасом.
5
Через полчаса после знакомства с Гуревичем меня поймали на том, что я во всем ему подражаю.
Гуревич пообещал мне, что я похудею:
– Через неделю ты себя не узнаешь, Сережа. Люди будут думать, что ты рожден не мужчиной и женщиной, а циркулем и линейкой.
В характере Гуревича было выражаться причудливо. Это меня восхищало.
– Почему бы тебе не стать писателем? – убеждал я его.
– Я кладбище талантов, – ответил Гуревич с выражением разочарования на своем юном лице.
– Ты знаешь Катюшу Шахову! – вскричал я ревниво, вспомнив, что это же говорила мне Катя,
Саша покраснел и ничего не ответил«
Через пять минут он начал мне мстить.
– Я знаю, – сказал он, – ты идейный, ты, наверно, мечтаешь о карьере заговорщика. Ну, скажи, какая твоя профессия?
Я мечтал о многих профессиях. С пятнадцати лет последовательно мне хотелось стать путешественником, солдатом, купцом, стивидором, международным авантюристом (вроде Калиостро), астрономом, социалистическим агитатором, адвокатом.
Особенно адвокатом. Я долго верил в свой ораторский талант. Эта вера основывалась на тех удивительных речах, которые я произносил. Случалось, что я произносил в день по шесть-семь речей. Скоро я уже считал себя профессиональным оратором, разумеется воображаемым, потому что все эти речи я произносил совершенно беззвучно, мысленно, изредка только, в самых патетических местах, позволяя себе шевелить губами, так что бабушка, услышав неясный хрип, исходивший из моей груди, предлагала мне теплого молока с сахаром, не подозревая, что этот хрип соответствовал наиболее возвышенным местам речи. Я набросился на речи Карабчевского, Плевако, Цицерона и кончил тем, что увлекся латинским языком.
– Я хочу быть филологом, – сказал я, подумав.
– Профессия – это возраст, – разразился Гуревич, – моряк всегда юноша, филологи – старики. Но ты врешь – ты идейный, ты состоишь в социалистическом кружке под предводительством этой старой девы – Кипарисова.
Даже когда я оставался один, в ушах моих звучали тирады вроде: «Смысл жизни в красоте. В красоте и наслаждении. Все остальное – ерунда с маслом. Кипарисовский социализм – это слюнявчик для младенцев».
Кто это сказал? Гуревич? А может быть, так говорил Заратустра?
Ницше стоял на Сашиных полках вместе с Оскаром Уайльдом и Максом Штирнером. Я с жадностью читал эти книги, и бедная голова моя стала пухнуть от эстетизма, индвидуализма, скептицизма и мистики.
Когда через несколько дней ко мне пришел Кипарисов с очередным списком книг по самообразованию (отдел: политическая экономия, разряд: натуральное хозяйство), я убежал черным ходом, передав через испуганную бабушку, что меня нет дома.