— Мария, — она не замечала меня, однообразно повторяла мое имя и морщилась. Я торопливо припоминала все, что знала из медицины, но картина не походила ни на что или походила на слишком страшное. Не узнает меня, бредит, головная боль — и прохладный лоб? Девочка снова подняла руку, осторожно, кончиками пальцев, ощупала затылок, потом ладонью провела от темени ко лбу и обратно. Дернулся уголок рта. Мне вдруг стало холодно в меховой мантии.
— Янка?..
— Мария. Я вернусь, Мария… на мне нет вины… фебре… фебрис… что скажете, досточтимые господа?.. Все будет… я вернусь…
Не переставая шептать, Янка утерла глаза, и увидев это движение, я поняла все, как бы дико это ни было. Прежде всегда она вытирала слезы ладонью, никогда — как сейчас, кулаком. И я помнила, кто тер глаза кулаком, проснувшись утром, взъерошенный, как мальчишка. Уроки обитателя колбы не пропали даром по крайней мере для одной из двух учениц.
— Янка, ты видишь его? Что с ним?!
Она не обращала на меня взгляда и не отвечала. Тогда я бегом понеслась в комнату гомункула, не внимая ему, схватила кристалл и побежала назад.
Ладони девочки легли на стекло, я прижала их крепче, в то же время стараясь заглянуть под них. Я ничего не увидела, но взгляд моей сестренки прояснился.
— Мария… Я вижу, Кшиштоф… он болен, там какие-то чужие…
— Держи крепче.
— Да. Сейчас.
Но кристалл оставался темным. Вернее, он был даже слишком темен, будто лежал в тени. Я поднесла свечу поближе. С таким же успехом я попыталась бы светить в окно, отраженное в зеркале. Тогда я поставила свечу на пол и наклонилась к самому кристаллу.
Образ постепенно просветлел, или мои глаза пригляделись. Белесое пятно — лицо и седые волосы — лихорадочные глаза, гримаса боли. Если это морок, то какой же силы морок — живое лицо, видимое наяву?! Янка все шептала, теперь уже не страдая сама, а повторяя услышанное, а я застыла на месте, протянула руку и не смела коснуться стекла, чтобы видение не исчезло. Там, в кристалле, метнулся рыжий свет, двое подошли, наклонились, совсем черные против огня: капюшоны на плечах, лысые темечки — монахи?
— Тьене фьебре. — Се муэре?
Не немецкий и не латынь. Монастырь в чужой стране, может, во Франции? Один из тех принялся поить Кристофа из кружки, я разглядела, как струйка стекала по щеке. Проклятье, почему я могу тебя видеть, и не могу…
— Руки болят.
Это сказала Янка. Образ задрожал и начал расплываться, как бы размытый слезами, пятно наплывало на пятно.
— Янка, Янка, деточка… — ах, что проку, или она и без моих глупых слов не делает все, что в ее силах?! Я охватила своими ладонями ее ручки, сомкнутые вокруг кристалла и такие холодные, будто девочка держала не стекло, а лед или снег. Картинка вернулась. Мы стояли голова к голове и смотрели, но через некоторое время все снова исчезло.
Первое относилось к Янке, второе — ко мне. Я растирала девочке ладошки, а она, бедная, зевала во весь рот.
— Моего мужа в болезни. И монахов, которые говорили по-французски.
— Как тебя понять?
— Так ты знаешь испанский. «Фьебре» — это лихорадка? А что значит «семуэре»?
О болезни ли, спросила я про себя. Гомункул услышал.
— Тебе-то откуда знать?
— Рассказал бы ты мне хоть то, что знаешь, — безнадежно попросила я. — Сам поразмысли, чего тебе бояться? Ради чего ты мне сердце рвешь?