— В каких отношениях вы были с капитаном румынской армии, который жил в вашей квартире?
Так. Вот, начинается то, о чем её предупреждал Михай.
— Ни в каких. Он вселился в мою квартиру с денщиком. Я не могла воспрепятствовать.
— А вот есть материалы, что вы с ним сожительствовали.
Он не мог оскорбить Анну, этот человек: она много разных погон видала с четырнадцатого года. И кубиков в петлицах, и пулемётных лент через грудь. Она, что поделать, человек недостаточно распахнутой души. Не каждый плевок ей в душу попадет. И не от каждого, кому вздумается плюнуть. Ей только мешала лампа у него на столе, что светила в глаза при задернутых шторах.
— Я не знаю ваших источников, но это ложь.
— А вот источники вас знают, и показывают. Среди людей живете, Анна Ивановна.
Она вышла через четыре часа, удивляясь, что все ещё светло, и солнце удивительно красиво просвечивает насквозь листья, и что по улице идут люди, болтают и смеются, и жарко, и она вообще оттуда вышла: Господи, какое чувство! Надо немедленно помыться дома, нагреть воды и помыться. Назавтра ей тоже велели придти. Видимо, эти разговоры надолго.
Михай, милый, бедный мой, вы были правы. Но и теперь я не жалею, что не поехала с вами, ни о чем не жалею, а вам этого никогда не понять. Хотя, наверное, из чужих вы самый понятливый.
Возмущённая Муся помчалась по всем инстанциям, даже писала в Еврейский Антифашистский комитет. Оказывается, была в Москве и такая организация. Шутка сказать, Анна с сыном спасали троих детей от смерти, рискуя головами! Это ж какая гадина придумала им теперь сотрудничество с оккупантами! Эти ходатайства, видимо, прочли где следует, потому что вскоре вызвали и Мусю. Ей пришлось проехаться в машине и показать, где они прятались вначале, да где потом, то есть подвал Анны и оба хода в катакомбы. Про третий, на Ришельевской, они не спрашивали, и Муся не говорила. И про детского "привидения" из мстительных чувств не предупредила тоже, пусть полезут и напугаются. Она визжала, когда в первый раз увидела, пускай и эти повизжат. Видимо, так и случилось, потому что её о нем спрашивали потом. Она рассмеялась с невинным видом:
— Ах, я и забыла… Это дети баловались.
За эти дни она и Анна познакомились-таки с геройской радисткой Кларой. Было примерно так, как Света себе представляла: тетя Клара смалила одну папиросу за одной, отчего её щёки ещё более втягивались, и темпераментно рассказывала.
— Заняли мы немецкий блиндаж, я сижу на ключе — и вдруг из угла крысяка! Вот такая, мать её за ногу, а я их с детства боюсь — умираю! А шифровка самому Рокоссовскому, я боюсь, а сама стучу, с ритма не сбиваюсь, а эта паскуда — знаете что? Она танцует, чтоб мне так жить! Её, верно, фрицы дрессировали… Шпиком немецким кормили или чем. Я шифровку кончила, а она стоит и лапки тянет: подай, мол, ужинать!
Но, к удивлению Светы, все трое сошлись и даже выпили на "ты", и тетя Клара уже кричала:
— Анечка, ты у нас героиня, и я их всех раком поставлю, а не дам тебя загубить! У нас на фронте за меньшее медали давали. Нет, я не понимаю: тут фриц, а тут ты, и нечем в него стрельнуть! У меня бы матка опустилась от страха!
А тетя Аня, со всеми своими манерами, обнимала тетю Клару, и они плакали вместе, одна беззвучно, а другая прямо в густой рёв, и никто не спрашивал, о чём. Понимали. У Муси еще была надежда: про Сёму она делала запросы, но ответов пока не было.
Яков вернулся тем же летом, тощий и отстранённый, как с того света. Забежал, чмокнул наскоро Мусю и детей, будто не вполне узнавая — и пропал на двое суток. Он должен был развести по домам своих девятнадцать гавриков, которых повез в Москву на пионерский слет девятнадцатого июня сорок первого года. Вообще-то выезжало их тридцать, но кто из родителей эвакуировался — нашли и забрали своих.
Кроме присутствия при радостных сценах, надо было еще устроить Тёму и Надю, у которых не оставалось домов. И говорить с матерью Серёжи Бойко, умершего в поезде от дизентерии и похороненного на волжском берегу. Потому что остальных он убёрег, одного Серёжу не уберёг. И Серёжина мать била его по лицу, и выла, и бросила в него порожней бутылкой. А у неё на юбке висели ещё двое с пушистыми головками, и тоже выли: раз мама, так и они.
Он был грустный и тихий, в свой первый вечер с семьей, дядя Яков. Никак не мог начать радоваться, только удивлялся: какие большие Маня и Петрик, да какая Муся по-прежнему красавица. Что семьи поприбавилось на Мишу и еще двоих, то ли соседских, то ли его — он не удивлялся, тактичный был человек. А может, это было не от тактичности, а по привычке: карий его глаз всё дергался по счету на девятнадцать, и их шестерых мучительно не хватало. И когда Анна с Алешей пришли — всё равно не хватало, и он был как сам не свой, и Света очень его полюбила за этот вечер. У него были глубоко и близко посаженные глаза, интеллигентский клок волос, свисающий на лоб из редеющего зачёса, и неприкаянный, виноватый вид. Будто сейчас его будут опять бить, за Сережу.
Он ещё не верил, что он теперь сам по себе. Анна засмеялась: