Колян всех любил и не сомневался, что все любят его. Едва он это почувствовал, проникся этим удивительным и сладким ощущением, как все загудело, задрожало, загрохотало вокруг. Он вскинул голову и не поверил глазам: «Машка», старенький тепловоз, приписанный к Путейному, на всех парах шел к ним. Колян с недоумением уставился на машиниста Иваныча, копавшего рядом. Иваныч стоял с отвисшей челюстью.
Тепловоз, между тем, зашипел тормозами, немного промахнувшись, остановился впереди всех. И все рванули вперед. И Колян бежал со всеми, уже вовсе не понимая, что и зачем происходит.
Из окошка высунулась Верка. Совсем не та Верка, которая вечером продавала им водку, а какая-то другая, но гораздо более знакомая Коляну и даже родная. Она сдернула косынку и радостно помахала ею.
«Машку» облепили. Кто успел, втиснулись в узкую кабину, остальные гроздями повисли на всех выступах и приступках. Побросав все, забыв обо всем. Галдели и обнимались, как в первый или в последний раз.
— Вера, Вера… — Колян подошел к Верке, но больше не знал, что и сказать. И сказал: — Поехали.
И Верка перевела рукоятку в положение «Вперед».
Генка Яковлев рванул баян так, что едва не порвал меха:
И «Машка», давно отжившая свой век, рванула вперед, все набирая обороты, так, что далеко позади остался и мотоцикл, и трактор, и незапертый брошенный БМВ-Х5 с трехлитровым дизельным двигателем. И не стыдно уже было ни за развалившийся леспромхоз, ни за гуманитарную латаную одежку, ни за беспробудное бессмысленное пьянство. Это не их жизнь летела под откос, это что-то другое, что-то, отчего давно следовало отказаться, отпустить и жить дальше.
— Зачем нам бутыль? Неужто мы трезвые помолиться не можем? — вдруг задумчиво спросил сам себя Толян за спиной у Коляна и добавил уверенно: — Правда, брат?
Михалыч по-хозяйски закрыл коляновский бумер, похлопал, как дорогого коня, рукой по капоту и долго махал вслед тепловозу, пока песня не смолкла далеко-далеко за лесом.
И твари внутри нас
(Почти венок сонетов)
Мать только отмахивалась. Мы жили в поселке под Пермью, со всех сторон окруженном еловым лесом. И названия населенных пунктов в этой местности щелкали, как камешки, — бесконечные «камски» да «солегорски». Еще Пушкин два раза упомянул наш поселок в связи с восстанием Пугачева да Мандельштам, отправляясь в ссылку, написал: «Как на Каме-реке глазу темно, когда». Но это я узнал уже значительно позже, став студентом. А тогда, засыпая почти под бабкины бормотания, смотрел на замерзшее окно. И ледяные узоры на нем, разгораясь от темных слов, искрились все ярче, вспыхивая радужным светом. И мне представлялось в полудреме, что я на салазках скольжу по узким языкам этих злых лилий. И дух захватывает гораздо сильнее, чем когда, зажмурившись, мчишь с горки и слизываешь со щеки что-то соленое. Будто весь снег здесь замешан пополам с соляной пылью.
А самая большая горка поселка стоит посреди пруда, как раз за бабкиным окном. Там сейчас ветер раскачивает со скрипом тяжелую гирлянду крупных цветных лампочек. И два истукана с рыбьими безглазыми лицами — Дед Мороз со Снегуркой — застыли как раз над тем местом, где этим летом утонул мой брат. Едва вернувшись из армии. Конечно — пьяный. Конечно, в теплую звездную ночь, когда таинственный пруд перекрещен был двумя дорожками: лунной и электрической, идущей от дальнего прожектора, горящего в садах. Потом в этом неглубоком, хорошо знакомом всем с детства пруду утонуло еще два человека. И так случалось каждый год — будто кто-то собирал человеческих мотыльков в жертву темной воде. Как я потом понял: нелепые, сладкие смерти от избытка жизни, от незнания, что с нею делать.