А Мун умела читать по руке. Она и мою посмотрела в первую же встречу и промолчала. Мы сидели в кофейне. Мы могли бы сидеть где угодно. А лучше лежать. Потому что с первой же минуты, едва она вошла и села за столик, — твари внутри нас зацепились глазами. Выгнули шипастые хребты. Завозили нервно чешуйчатыми хвостами. И двинулись, осторожно принюхиваясь, навстречу. Дрожа от напряжения. Проверяя будто в зевке растяжку клыкастых пастей. То ли для укуса, то ли для поцелуя. Если они вообще умеют целовать. Если им вообще понятно слово «нежность». Здесь не будет нежности. Не будет жалости.
Не помню, сразу я это понял? Или чуть погодя? Когда с трудом оторвался от ее лица и начал рассеянно собирать взглядом пустяки вокруг. Не кафе — музей моего детства. На полках по стенам все сразу: глупая улыбка олимпийского мишки. Виниловая пластинка. Футляр от ФЭДа. Раковина рапана на подставке. Граненый стакан в подстаканнике.
Не хватает мумии пионера в красном галстуке. В синем форменном пиджаке. С авоськой пустых молочных бутылок. Стеклянных, не пластиковых. От которых еще зайчики на асфальте. Дробятся и скачут легко. Как наш с Мун разговор. Он чаще уходит в те времена, когда эти предметы, которые вокруг, еще жили. Как вещи. Не как элементы декора и знаки стиля. Немного про школу. Про ее первого мальчика. Он сжег ее портфель. За то, что она его не любила. Но она никого никогда не любила. Даже отца дочки. Воина-интернационалиста. Чтоб ему. Квартиру до сих пор не поделили. Еще вот — еле видный шрам на щеке. Слава богу, развелись. Два года назад. Потому что тяжело жить с бандитом младшего звена. Каким бы героем в прошлом он ни был. Хотя и тогда не был. Еще есть Джон — они познакомились через сайт. Джон — канадец. Зовет к себе. Может быть, она и уедет. Когда воин-интернационалист даст добро на вывоз дочери. А может, и не уедет. Институт? Нет, не закончила. Даже не поступала. Восемь лет проработала в Магадане. При американцах, которые интересовались тамошним золотом. Потихоньку выучила язык. Вернулась домой в начале go-х, когда на приисках стало опасно совсем. Куда пойдем? Лучше не в кино. Лучше на Квартиру к твоему другу. Лучше поговорить. Узнать друг друга ближе.
Прощай, олимпийский мишка! Прощай и ты, бутылка мартини, выпитая не до конца!
На улице совсем темно. И твари внутри нас притаились, близко почуяв родное. Ночь. Скорость. Огни. Совсем чуть-чуть страха. Твари присмирели. Замерли на изготовке. Василиски. Волыглазые васильки. Редкая порода саламандр-неразлучников. Смежили кожистые веки. И только вскидывались чутко, когда я, будто случайно, касался руки Мун. Пока мы ехали в «моторе» до Севкиного района. Пока я благодарил его в мыслях за ключи от квартиры. Целовал взасос его жену, убравшуюся с детьми на праздники к теще. Твари внутри урчали от предвкушения.
И было уже не важно: что у кого какого размера, формы или диаметра. Узкие язычки злых искрящихся лилий. Скрип кровати — как скрип гирлянды над занесенным снегом и солью прудом. Безглазые рыбьи лица Деда Мороза и Снегурки. Расступившаяся черная вода, вернувшая мне ее лицо. Мое лицо. Лицо ведьмы. Потому что мы с Мун были одно. Где-то глубоко, на самом дне себя, где лежат, крепко захлопнув пасти, беззубки, клубятся водоросли и греются в столбах холодного лунного света неведомые твари с вертикальными зрачками. Они не знают сострадания. Не знают боли. Нежности. Любви. И мы честно пытались занырнуть как можно глубже. Уйти от поверхности. Дорваться до нашей похожести. Укусить ее, высосать, вцепиться зубами, если возможно. Доцарапаться и достонаться. Почувствовать в запахе пота, который уже общий. Ухватить жадной пастью чужой чешуйчатый хвост. Замкнуться в кольцо, увидеть общее отражение. «Ты это, того… — сказал мне потом Севка, — у меня… короче, жена под все кровати зеркала сует обычно, ну, традиция у них такая… от нечистой силы… Я в эту чушь не верю, понятно, но они треснули все, зеркала-то. Ты бы это…». «Трынка-волынка-гудок». Белый мотылек, который садится сонному на губы. Который приносит болезнь. Который рано или поздно приведет к тебе второго.