Наконец латыш сделал паузу, подойдя к вопросу о полномочиях. Как и накануне в начале допроса, он долго возился с мундштуком, не сводя глаз с Проровнера. Тот почувствовал: сейчас!
— Расскажите подробнее о ваших связях с врагом народа Раткевичем, — предложил латыш.
Проровнер ощутил резкую, непреодолимую слабость. Рассказы, слухи и газетные сообщения о московских процессах над оппозицией, над бывшими большевиками, которые оказались врагами народа, об их страшных признаниях мигом вспомнились ему. Он вдруг понял, что сейчас упадет на колени, будет плакать, будет умолять латыша поверить ему, что он не знает ничего, что двадцать почти лет работал с одной мыслью — послужить Родине, работал в страшных условиях, и то, что происходит сейчас, — чудовищное недоразумение, так нельзя поступать; даже если этот человек оказался врагом народа, то он, Проровнер, здесь ни при чем, он давно уже работал не с ним, а с другими.
Быть может, он даже говорил латышу все это, быть может, даже ползал на коленях и целовал ему руки — он не помнил. Сознание его помутилось, он очутился на полу, лежа, латыш лил на него из мутного графина воду.
Латыш с молодым человеком помогли ему сесть. Некоторое время он сидел, то и дело теряя равновесие, они стояли сзади, а он цеплялся за их руки, чтоб не упасть. Потом истерика началась снова, он уже ничего не говорил, только рыдал, ощущая, как тело его словно разрывается на части, и не мог остановиться. Латышу пришлось свернуть допрос.
Вечером, во время прогулки, над городом была пурга. У Проровнера болело все тело и раскалывалась голова. Ночью он почти не спал, только забывался коротким кошмарным сном, и утром у латыша снова едва держался на стуле.
Тем не менее он попытался внутренне собраться,
— Я прошу вас поверить мне, что уже свыше пятнадцати лет я не имею никаких контактов с врагом народа Раткевичем. Последний раз мы виделись с ним в октябре 1925 года. С тех пор всю мою работу из Центра координировал человек под условной кличкой Дед.
— Вы сами знаете, что такого человека не существует, — возразил латыш.
— Возможно, возможно, — с отчаянием воскликнул Проровнер. — Это мог быть, так сказать, собирательный персонаж. Но ведь кто-то существовал! Должны же где-то храниться мои сюда шифровки, копии ваших шифровок ко мне! Должны же быть материалы, связанные с моей работой! Или их нет? — с ужасом закричал он, спохватываясь вдруг, что совсем не представляет себе, как работает разведывательное управление и не уничтожаются ли ради секретности все материалы, едва только непосредственная нужда в них отпадает.
Латыш задумчиво молчал. Потом, вздохнув, предложил:
— Расскажите подробней о своих связях с преступной бандой Раткевича — Деда.
Проровнеру было уже так плохо физически, что он даже не удивился, он почти был готов к этому. Он тихо сидел, свеся голову и уронив на худые колени руки. Никаких определенных мыслей у него не было, слов тоже. В голове была горячая пустота, как с похмелья.
Следователь хладнокровно ждал. Молодой человек по-ерзывал в своем углу. Проровнер все молчал. Время от времени ему начинало казаться, что долее молчать неудобно, но он никак не мог подобрать слов, язык не ворочался у него во рту. Проровнер вскидывал голову, открывал рот, пытаясь заговорить, и, не в силах вымолвить ни звука, опять погружался в странное свое, почти дремотное оцепенение.
Скоро латышу это надоело, и он сказал не без иронии:
— Ну так, и…
Проровнер вяло встрепенулся, зачем-то оглядываясь вокруг и непроизвольно ощупывая себя.
— Хорошо, — медленно, с трудом произнес он, пытаясь разжечь в себе надежду, — я вам расскажу всю свою жизнь с самого начала.
— Валяйте, — непроницаемо сказал латыш.
Проровнер начал рассказывать с самого детства, с отрочества, не для того, чтобы как-то разжалобить слушателей (в его детстве не было ничего особенно страшного), а для того, чтобы заставить их себе поверить, чтобы перевести разговор на человеческий язык, чтобы закрепить тот непрочный психологический контакт между собой и ими, который — он чувствовал — уже возник. Его прерывали лишь для уточнения каких-нибудь дат, но не просили излагать покороче. Латыш слушал с удовольствием, внимательно, и Проровнер, увлекшись, рассказывал уже совсем ненужные истории, семейные сценки, описывал гимназических учителей, университетских профессоров и тому подобное.
Допросы продолжались теперь весь день с небольшим перерывом на обед. Иногда, чтобы не останавливать повествования, Проровнер отказывался от прогулок.