— Меня смущает вот что, — повторил Мелик. — Смотри, как только речь пошла о чем-то серьезном, так начинаются какие-то странные явления, какие-то странные посещения, странные звонки, визиты без предупреждения… Меня все это очень и очень беспокоит.
— Он часто к тебе приходит?
— Ты сам знаешь. Вчера, например, пришел… У меня была молодежь, мы говорили о серьезных вещах, водки не пили… Сидел, сидел. Что сидел?..
— Так ты считаешь, что он?.. — Вирхов не договорил.
— Я ничего не утверждаю, — сказал Мелик. — Конечно, о ком из нас не говорили того же самого… Но единственно к чему я призываю здесь, — это к осторожности.
— Вот видишь, — упрекнул Вирхов. — А сам начал сегодня.
— Нет, нет, это ничего, — сказал Мелик. — Надо было бросить кость… Да нет, ты прав, конечно. Но меня иногда берет на них такое раздражение, ты сам знаешь…
Вирхов помолчал, потом вспомнил:
— Должен тебе сказать, что я тут познакомился с Таней Манн. Ты, наверное, уже понял… Так вот она тоже беспокоится о нем и тоже говорит, что он сильно изменился за последнее время. Это может быть, разумеется, вызвано какими-нибудь внутренними причинами, которых мы не знаем. Какие-нибудь неприятности, мало ли что… Мало ли отчего хочется иногда бывать на людях. Но, может, ты и прав.
— Да, если она говорит, то ей можно верить, — заметил Мелик. — Она очень умный и чуткий человек…
Он резко оборвал, потому что Лев Владимирович, вдруг чем-то расстроенный, мрачный, остановился в двух шагах от них, тяжело и тупо глядя на танцующих.
— Ты что? — окликнул его Мелик. Тот, не удерживая досады, обернулся.
— Да вот, упустил девку, — сказал он, подходя, и сокрушенно покрутил головой. — Старый болван!
— Как же ты так? — спросил Вирхов.
— Природная бесцеремонность подвела! — с готовностью воскликнул Лев Владимирович. — Всю жизнь мучаюсь. Сколько раз горел на этом в самых разных ситуациях. Сколько раз уже зарекался. И вот не могу. Держусь, стараюсь, а нет-нет и сорвусь. Выпил чуть-чуть и готов. Это у меня от мамаши, — словоохотливо пояснил он. — Мамаша была куда как бесцеремонна, и вот всю жизнь не могу от этого отделаться!
— Так ты что, попер слишком быстро? — грубо спросил Мелик.
— Ну да, — не обиделся Лев Владимирович. — Умные разговоры, сочувствие, она вроде бы в восторге… А потом, видно, ударило в голову, и я как дурак сразу: давай, мол, пойдем в кладовку! Ну и все, кончено. Сорвалось! Хоть бы прибавил, что, мол, хочу помочь, есть, мол, возможности. Болван!
Мелик сказал:
— Это потому, что привык с б…ми, тебя уж к порядочным женщинам и подпускать нельзя.
— Ладно, ты помалкивай, — огрызнулся Лев Владимирович. — А ты чего уставился? Тоже осуждаешь? — вскинулся он на Вирхова.
— Какая гадость, секс, девки, — забрюзжал именинник. — Человек превращается в павиана. Ведь это все преувеличено, это вовсе не так нужно. Я сидел в лагере пять лет, это вовсе не так нужно…
— Молчи, алкаш, — пробормотал Лев Владимирович.
Отскочив от Вирхова с Меликом, он стал отыскивать в ворохе одежд свою шубу и шапку, собираясь удрать, и им было ясно, что, раздосадованный тем, что у него сорвалось с этой, он бежит, чтобы найти себе другую. Приплясывая и злясь от нетерпения, он старался и никак не мог попасть в рукав пальто с оторванной подкладкой; и Вирхов подумал тоскливо, что Лев Владимирович прав: и ему самому тоже не нужно, в сущности, ничего больше, и он тоже не знает, что удерживает его здесь, зачем он здесь, а не где-то еще, где ему следовало быть по всему, что заложено в него с самого детства.
— Ты что, задремал, опьянел? — подтолкнул его Мелик. Поодаль полуголый Хазин говорил с Целлариусом, схватив его за рубаху и крича ему в лицо:
— Пойми, ты должен выбирать. Сейчас подошло такое время, когда надо выбирать. По ту ты сторону или по эту!
Целлариус, морщась от летевших брызг, мотал, хохоча, головой и пытался разжать влажные пьяные руки. Именинник поспешил к ним и несколько раз повторил, валяя дурака и называя Хазина «папочкой»:
— Папочка, папочка, видишь, проклятый еврей хочет и рыбку съесть и на х… сесть!
— Ты должен выбирать, — отмахиваясь от именинника, но немного все-таки принимая эту буффонаду, продолжал твердить Хазин. — Нельзя быть сразу по обе стороны. Ты же потом придешь к нам! Просить будешь, а мы тебя не возьмем уже.
Прочие теперь тоже слушали этот диалог.
Передергивая плечами, Целлариус сказал в ответ что-то смешное — что, дескать, у всех людей, у каждого, есть своя «средняя цена», и он не знает, как у других, но у него она останется прежней при любом режиме (он был экономистом), он всем будет нужен, кто бы ни пришел, даже Гитлер.
Все уставились на него, пораженные этим цинизмом и мысленно спрашивая себя, а есть ли у них самих хоть какая-нибудь «цена». Именинник в восторге хлопнул Хазина по спине:
— Вот это я понимаю, папочка, а?! Это да, — осклабясь, придав лицу глубокомысленно идиотское выражение, повторял он. — Это да. Он нас всех перехитрил, проклятый еврей… «Проклятый жид, почтенный Соломон»… Или наоборот? «Почтенный жид, проклятый Соломон»? Не помню.