– Да уж так, сударь, цирк… Только совсем невесёлый цирк, плохой. Уже третий день показывают.
– Надо бы и нам посмотреть, – сказал Волков.
– Я бы не стал… – покачал головой официант.
Доктор положил на стол громадную «сибирку» в десять тысяч рублей.
– Достаточно? Сдачу себе оставь, любезный.
Официант поклонился:
– Душевно вам признателен, сударь, дай вам Бог здоровья.
На улице густая толпа неслась потоком, словно её гнали. Господа в сюртуках, дамы в нарядных платьях и с шёлковыми японскими зонтиками в руках. Студенты, гимназисты-милиционеры с белыми повязками на рукавах. Приказчики, крестьяне. Бежали куда-то юнкера, прислуга, разносчики, рабочие в сатиновых рубашках в горошек и черных картузах.
Когда толпа промчалась мимо, Деревенко, Волков и Чемодуров сошли по ступенькам на мостовую и двинулись в ту же сторону.
Остановившись, толпа разлилась на небольшой площади вокруг какого-то простого сооружения, смысл которого до Волкова сразу не дошёл. Только на вторую секунду он понял, что посреди площади поставлена виселица. Обычная виселица, только вместо верёвки свисает с перекладины рояльная басовая струна в медной оплётке, а табуреткой для приговорённого служит небольшая садовая стремянка с истёртыми деревянными ступеньками.
Доктор, Волков и Чемодуров переглянулись. Волков почувствовал тягучую, нудную боль в груди, Чемодуров замер, выкатив глаза. На лице доктора появилась гримаса брезгливости, переходящая в отвращение.
– Так вот какой у них цирк… Пойдёмте отсюда, Алексей Андреевич, – тихо сказал Деревенко.
– Да-да, – поспешно сказал Волков, чувствуя, как страх поглощает и растворяет его, как если бы он, словно Иона, оказался в желудке голодного морского чудовища. К страху примешалась жалость, непонятно к кому, может быть, к себе. Но одновременно охватило его острое и
Толпа нетерпеливо журчала. Слышались торопливые реплики, восклицания и даже смех, который полоснул Волкова прямо по сердцу. Как можно смеяться, когда стоишь перед самым большим, непостижимым в природе ужасом? Через несколько минут насильственно будет прервана, погашена чья-то единственная и невозвратная жизнь – пусть даже это жизнь преступника или врага. Она была один раз на этом свете, и больше её никогда не будет. «Так и у меня много раз могло быть… – подумал Волков. – И это ведь
– Ведут! Ведут! – закричали в толпе.
– Ведут красного гада!
– Палач большевистский!
– Изверг! Кишки ему выпустить!
– Лучше голову оторвать сразу!
Рядом с Волковым прилично одетый господин сказал звучным жирным голосом – профессорским или адвокатским:
– Проклятая чека, её опричники раз и навсегда должны запомнить: никогда им не спастись от народного гнева!
И на площадь внезапно обрушилась тишина, словно кто-то одним движением огромной ладони сгрёб всю толпу в сторону.
Послышался одинокий, звонкий и размеренный стук о булыжник – стук деревянного протеза, подбитого металлическим наконечником.
Из бокового переулка на площадь вышли двое легионеров. Они подталкивали штыками своих манлихеров старика лет шестидесяти, по виду рабочего. Его правая нога, отрезанная до колена, была на деревянном, круглом и толстом протезе. Им-то и стучал старик по площади. Протез залит кровью, она стекала из-под культи и оставляла тёмные влажные следы на булыжнике. Одежда на нём изодрана и тоже пропитана кровью, кое-где уже высохшей и затвердевшей. Короткая борода, ещё недавно вся была седой, а теперь в тёмно-красных пятнах, засохших и блестящих на солнце.
Глаз у одноногого не было. Вместо правого – слива с еле видной чертой поперёк. Левая глазница вообще пустая и чёрная внутри от запёкшейся крови. Из этой чёрной дыры свисали две белые нити. На них висел, подскакивая при каждом шаге, окровавленный мутный шарик. Волков догадался, что это второй глаз и висел он на зрительных нервах.
Чехи продолжали толкать штыками старика в спину. Чтобы уйти от них, инвалид, торопливо стуча металлическим концом протеза, спешил к виселице.
– Хам! Красный палач! – продолжали кричать из толпы.
Две женщины рядом с Волковым неожиданно завизжали прямо ему в уши, словно кошки, которым наступили на хвосты.