― Как ее звали, миссис Норрис?
― Элизабет Беннинг. Доктор называл ее Бесс. Я не знаю ее девичьего имени. Он женился на ней в войну, когда служил врачом на флоте. Это было до того, как мы переехали сюда с севера.
― А как давно она его оставила?
― Года два назад, точно. Ему-то без нее было лучше, только я не смела об этом заикнуться.
― Похоже, она вернулась.
― Сейчас? В его дом?
Я кивнул.
Ее губы плотно сжались. Все ее лицо словно закрылось от меня. Недоверие к белым сидело в ней глубоко и прочно, как пласт горной породы, пролегающий через поколения.
― Вы не передадите, что я вам тут наговорила? У меня мерзкий язык, и я еще не научилась его сдерживать.
― Я пытаюсь вам помочь, а не навредить еще больше.
Она ответила не сразу:
― Я вам верю. Это правда? Она к нему вернулась?
― Она у него в доме. Неужели Люси никогда о ней не упоминала? Она три раза побывала у доктора, а миссис Беннинг работает у него регистраторшей.
― Никогда.
― Доктор сказал мне, что вы опытная сиделка. Вы не замечали у Люси каких-нибудь признаков болезни, физической или психической?
― Она мне казалась женщиной крепкой, только вот без аппетита. Но те, которые пьют, всегда мало едят.
― Она пила?
― Я обнаружила со стыдом и прискорбием, что она настоящая пьяница. И раз уж вы спрашиваете о ее здоровье, мистер Арчер, меня смущает одна вещь.
Она открыла защелку своего черного кошелька и стала в нем что-то нащупывать. Это оказался медицинский термометр в черном футлярчике из искусственной кожи, который она мне и вручила.
― Я нашла это после ее ухода в аптечке над раковиной. Только не стряхивайте. Я хочу, чтобы вы взглянули на температуру.
Я открыл футляр и стал вертеть тонкую стеклянную палочку, пока не увидел столбик ртути. Он застыл на сорока двух градусах.
― Вы уверены, что это ее?
Она указала на инициалы «Л. Ч.», написанные чернилами на футляре.
― Градусник явно принадлежал ей. Она медсестра.
― У нее ведь не могла быть такая температура, правда? Я всегда считал, что сорок два ― это смертельно.
― Так и есть, для взрослых. Я сама ничего не понимаю. Показать его полиции?
― Я бы показал. А вы не сможете мне рассказать подробнее о ее привычках? Вы говорите, она была тихая и робкая?
― Да, поначалу такая и была, все одна да одна. Все вечера просиживала в комнате с маленьким граммофоном, который с собой притащила. Я еще подумала, что для молодой женщины это странный способ проводить отпуск, и так ей и сказала. Она как захохочет, да не весело, а истерически. Тогда-то я поняла, что она вся напряженная, как пружина. Я даже начала чувствовать напряжение в воздухе, когда она была в доме. А она была в нем двадцать три часа из двадцати четырех, точно.
― Ее кто-нибудь навещал?
Она помедлила с ответом.
― Нет, никто. Она сидела в комнате и крутила свой джаз. Потом я обнаружила, что она пьет. Убираю как-то ее комнату, когда она отправилась в город за ланчем, выдвигаю ящик комода, чтобы положить на дно свежую бумагу, а там бутылки из-под виски. Три или четыре пустые пинтовые бутылки. ― Ее голос стал сиплым от негодования.
― Может, это успокаивало ее нервы?
Она пронзила меня взглядом.
― Алекс сказал мне то же самое, когда я с ним поделилась. Он стал ее защищать, и тут меня разобрало беспокойство, что бабенка и мальчишка живут под одной крышей. Это было в конце прошлой недели. Потом, в середине этой недели, в среду на ночь глядя, слышу в ее комнате топот. Стучу. Она открывает в шелковой пижаме, а у нее за спиной Алекс. Якобы она учит его танцевать. Ясно, чему она его учила, в красной-то шелковой пижаме, всяким беспутствам, и я высказала ей это прямо в лицо.
Ее грудь вздымалась от гнева, накатившего, как вторая волна землетрясения.
― Я сказала, что она превращает мой добропорядочный дом в кафе-шайтан и чтобы оставила моего сына в покое. Она сказала, что Алекс сам этого хочет, и он ее поддержал, сказал, что любит. Я обошлась с ней сурово. Красная шелковая пижама на ее бесстыдной плоти заставила меня забыть о любви к ближнему. Меня охватила грешная ярость, и я сказала, чтобы она отвязалась от Алекса или убиралась из моего дома в чем была. Я сказала, что готовлю своему сыну лучшее будущее, чем она в состоянии ему дать. Тут Алекс вмешался и сказал, что если уйдет Люси, он уйдет вместе с ней.
Так, в общем-то, и случилось. Материнский взгляд, казалось, искал образ сына во мраке, в который увлекла его за собой Люси.
― Но вы все же позволили ей остаться, ― сказал я.
― Да. Желание сына имеет надо мной власть. На следующее утро Люси сама ушла, но вещи оставила. Мне неизвестно, где она провела день. Знаю только, что она ездила куда-то на автобусе, потому что, вернувшись, жаловалась на дорожные неудобства. Вид у нее был разбитый.
― В четверг вечером?
― Да, в четверг вечером. Всю пятницу она была тихая и смирная, хотя какая-то озабоченная. Я видела, что у нее что-то на уме, и меня разобрал страх, уж не собирается ли она сбежать с Алексом. А ночью еще одна мерзость. Ну, думаю, если она останется, мы в мерзостях потонем.
― И что же это была за мерзость?
― Стыдно даже говорить.