Еродий. Для того, что все его цены не видят. Сердце подобно царю, в убогой хижинке и в ризе живущему. Всяк его презирает. А кому явилось величествие его, тот, упав ниц, раболепно ему поклоняется и сколь можно, все презрев, наслаждается его и лицом, и беседой. Слово сие: «Сын, храни сердце твое» – сей толк и сок утаивает. Сын! не взирай на то, что твое телишко есть убогая хижинка и что плоть твоя есть плетенка и тканка простонародная, рубище подлое, слабое и нечистое. Не суди по лицу ничего, никого, ни себя. В хижинке той и под убогою тою одеждою найдешь там царя твоего, отца твоего, дом твой, ковчег его, кифу, гавань, скалу и спасение твое. Быстро только храни, блюди и примечай. А когда опять Давид говорит: «Поглумлюся в заповедях твоих», – не то же ли есть, что сказать так: «Наслажусь твоего лица, слов твоих, советов и повелений»? Самое ведь величествие его неизреченно удивляет прозорливца. Не пустой ведь вопль сей: «Исповедуюсь тебе, ибо страшно удивил меня ты». В древние лета между любомудрыми восстал вопрос сей: «Что ли есть наибольшее?..» О сем все размышляли через долгое время, летом и зимою, ночью и днем. Породились о сем книги. Отдавалось от ученых гор по всей Вселенной многое многих ответов и разногласное эхо. Тогда-то смешались и слились языки. Встал язык на язык, голова на голову, разум на разум, сердце на сердце… В сем столпотворении нашелся муж некий, не ученый, но себя презревший. Сей, паче надежды, обезглавил Голиафа. Смутилась и вскипела вся музыка, поющая песни бездушному истукану, тленному сему миру, со златою его главою – солнцем. Злоба правде противилась, но о кифу вся разбилась. Восстали борющиеся волны, но победила славная сия слава: «Посреди (говорит) вас живет то, что превыше всего». О Боже, сколь не красива музыка без святого духа твоего! И сколь смехотворна есть премудрость, не познавшая себя! Сего ради молю вас, любезная госпожа моя, не смейтесь и не хулите отца моего за то, что ничему нас не научил, кроме благодарности. Я стану плакать, убегу и полечу от вас.
Пишек. Постой, постой, любезный мой Еродий! Ныне не только не хулю отца твоего, но и благословляю и хвалю его. Ныне начало мне, как утро зареть, так открываться, сколь великое дело есть
Еродий. О добродетельница моя! Пора мне за моим делом лететь.
Пишек. Друг мой сердечный! Я знаю, что отец твой, милосердная и благочестивая душа, не разгневается за сие.
Еродий. Чего ж вы желаете?
Пишек. Еще о сем же хоть мало побеседуем.
Еродий. Станем же и мы ловить птицу тысячу лет.
Пишек. Что се ты сказал?
Еродий. Вот что! Некий монах 1000 лет ловил прекраснейшую из всех птиц птицу.
Пишек. Знал ли он, что уловит?
Еродий. Он знал, что ее вовеки не уловит.
Пишек. Для чего ж себя пусто трудил?
Еродий. Как пусто, когда забавлялся? Люди забаву покупают. Забава есть врачевство и оживотворение сердца.
Пишек. Вот разве чудный твой глум и дивная диатриба!
Еродий. Воистину чýдна, дивная и прекраснейшая птица есть вечность.
Пишек. О! Когда вечность ловил, тогда не напрасно трудился. Верую, что она слаще меда. Посему великое дело есть сердце, если оно есть вечность.
Еродий. О любезная мать! Истину ты сказала. Сего толикого дара и единого блага слепая неблагодарность, не чувствуя, за 1000 безделиц всякий день ропщет на промысл вечного и сим опаляется. Обратись, окаянное сердце, и взгляни на себя самое – и вдруг оживотворишься. Почему ты забыло себя? Кто откроет око твое? Кто воскресит память твою, блаженная бездна? Как воля твоя низвергла тебя в мрачную сию бездну, преобразив свет твой во тьму? Любезная мать, разумеете ли, откуда родится радуга?
Пишек. А скажи, пожалуйста, откуда? Я не знаю.
Еродий. Когда смотрит на себя в зеркале пречистых облачных вод солнце, тогда его лицо, являемое в облаках, есть радуга. Сердце человеческое, взирая на свою самую ипостась, воистину рождает предел обуреваний, который есть радостная оная дуга Ноева:
Веселие сердечное есть чистый свет вéдра, когда миновал мрак и шум мирского ветра.
Дуга, прекрасна сиянием своим, как ты ныне стемнела?