Представившиеся в великолепном виде написанные на небесах имена трех отроков были тех самых, которых история изображена в том любимом Сковородою Дамаскиновом стихе, который певал он при всяком случае в молодости своей по некоему машинальному побуждению, как о сем упомянуто в начале сего. Ни Сковорода о любимом сем стихе, ни друг его о виденном им никогда друг другу не рассказывали и не знали. По прошествии тридцати одного года, за два месяца до кончины своей, Сковорода, будучи у друга сего в деревне и пересказывая ему всю жизнь свою, упомянул о том стихе Дамаскиновом, что он всегда почти имел в устах его и, сам не зная почему, любил его паче прочиих пений. Друг, сие услыша тогда и приведя на память виденное им во сне за тридесять один год назад, в молчании удивлялся гармонии чудесной, которая в различные лета, в разных местах то одному в уста, что другому после в воображение полагала, в возбуждение сердец их к выполнению и явлению разума и силы истории оной на самом деле, в жизни их. Впрочем, друг его никогда ему о сем виденном не говорил и после.
Ежели по духовному разуму истории образ златой, на поле Деире служимый, есть мир сей, поле Деирово – время, печь огненная – плоть наша, разжигаемая желаниями, похотениями, суестрастиями, пламенями, жгущими дух наш; если трое отроков, не послужившие твари и не брегшие поклониться идолу златому, суть три главнейшие способности человеческие: ум, воля и деяние, не покоряющиеся духу мира сего, во зле лежащего, и не повреждены огнем любострастной плоти, но, прохлаждаясь свыше Духом Святым, песнословно изображают Деву-Богоматерь, девственное сердце, непорочность души человеческой; то огонь, падающий изобильными струями на Григория Сковороду из златовидных имен, написанных на небесах, трех отроков израильских, есть тайнообразовательное свидетельство почивающего на нем духа Божиего.
Друг его начал давать место в мыслях и в сердце своем мнениям и правилам его и нечувствительно увидел себя на пути светлом чистого ума и несмущенного духа.
Сковорода, захотев возбудить мыслящую силу друга своего поучаться не в книгах одних, но паче в самом себе, откуда все книги родятся, часто в собеседованиях с ним разделял человека надвое: на внутреннего и внешнего, называя одного вечным, а другого – временным; того – небесным, сего – земным; того – духовным, сего – душевным; оного – творческим, сего – тварным. По сему разделению в одном и том же человеке усматривал он два ума, две воли, два закона, две жизни. Первого по божественному роду его именовал он царем, Господом, началом; другого же по земному бытию его – рабом, орудием, подножием, тварью. И как первому по преимуществу его принадлежало управлять, начальствовать, господствовать, другой же долженствовал повиноваться, служить, последовать воле оного, то в надлежащее соблюдение порядка сего святейшей природы приучал он себя во всех деяний жизни придерживаться тайного гласа внутреннего, невидимого и неизъясняемого мановения духа, которое есть глас воли Божией и которое люди, чувствуя втайне и последуя движению его, ублажаются, не повинуясь же побудителю сему и не памятуя оного, опаиваются. Он, испытав на самом деле святость тайного руководительства сего, возбуждал внимание в друге своем и в прочиих к сему святилищу внутренней силы Божией и часто приглашал прислушиваться к изречениям сего прорицалища нетленного духа, которого голос раздается в сердцах непорочных, как друга, в развращенных, как судьи, в непокорных, как мстителя. Он называл его тем первобытным законом человеков, о котором говорит Святое Писание: «Нетленный дух твой есть во всех; тем же заблуждающих помалу обличаешь, и в них же согрешают, вспоминая, учишь, да, пременившись от злобы, веруют в тебя, Господа!» Он утверждал, что сей был тот самый гений[357], которому, последуя во всем, добродушный Сократ, как наставнику своему, достиг степени мудрого, то есть счастливого.