Льюк излучал неукротимую энергию. Слушая его, трудно было поверить, что он без особого восторга занял такую позицию. Он преданно и бесхитростно любил свое отечество. Он не хуже других ученых сознавал всю тяжесть лежащей на них моральной ответственности, однако, не задумываясь, пошел бы на любые жертвы, если бы это содействовало военному превосходству Англии. Но трезво рассудив, что это невозможно, он не стал тратить время на пустые сожаления.
— Нам за этой компанией не угнаться. Если бы мы решились истратить все, что нам отпущено на оборону, все как есть без остатка — нам, может, и удалось бы это осилить… и что бы это нам дало, черт бы его побрал, — гордое сознание, что мы можем одним ударом покончить с Москвой и Нью-Йорком? Слишком много у нас недорослей и недоумков — вот что меня пугает…
Роджер повернулся к Фрэнсису Гетлифу.
— Мое мнение вы знаете, господин товарищ министра, — с ледяной вежливостью сказал Фрэнсис. — Вся эта затея Бродзинского выеденного яйца не стоит! Как и точка зрения некоторых лиц, занимающих более высокое положение.
Фрэнсис, который не часто вступал в открытую полемику, незадолго до этого заставил себя написать популярную брошюру.
В ней говорилось, что в военном отношении ядерная политика — бессмыслица. За это он подвергся яростным нападкам — главным образом в Америке, но и в Англии тоже. В некоторых правых кругах взгляды, высказанные в брошюре, сочли не только нелепыми, но и кощунственными и даже опасными.
Пока мы ехали по осенним улицам к Империал-Колледжу, я все гадал, почему Роджер решил повести игру именно так. Куда он гнет? Может быть, рассчитывает на то, что Бродзинский — большой любитель типично английской светской мишуры — не устоит перед этими знаками внимания, перед комплиментами и лестью?
Если так, думал я, сидя в кабинете Бродзинского и глядя на унылую Колкотскую башню, чей бледно-зеленый купол казался таким неуместным в пустынном небе, Роджер ошибся в расчетах. Бродзинский и правда был поклонником английской светской мишуры, да таким ревностным, что рядом с ним самые консервативные друзья Роджера казались суровыми революционерами. Он бежал в Англию из Польши в конце тридцатых годов. Выдвинулся во время войны, работая в одном из научных отделов Адмиралтейства. После войны несколько лет проработал в Барфорде, рассорился с Льюком и другими учеными и недавно был назначен профессором в Империал-Колледж. Правда и то, что он просто упивался тем, что казалось ему истинно английским образом жизни. Все оттенки английского снобизма были известны ему до тонкости и так его восхищали, что он полностью оправдывал их. Он горячо поддерживал крайне правых. Ему доставляло наслаждение величать Фрэнсиса Гетлифа и Уолтера Льюка «сэром Фрэнсисом» и «сэром Уолтером». И несмотря на все это, а может быть, именно поэтому он упрямо держался своего замысла, вовсе не желал слушать Куэйфа и, очевидно, решил во что бы то ни стало его переубедить.
Он был выше среднего роста, широк в кости, плотный, мускулистый. Его гулкому голосу было тесно в стенах кабинета. Красивые, ясные и прозрачные глаза освещали плоское славянское лицо; светлые, уже тронутые сединой волосы казались пепельными. Ему повсюду чудились враги, и в то же время он искал помощи, молил о ней, уверенный, что неглупый, доброжелательный человек (если он, конечно, не из стана врагов) не может не поверить в его правоту.
Он снова объяснил, в чем заключается его проект.
— Должен сообщить вам, господин товарищ министра (с английским бюрократическим этикетом он был знаком не хуже любого из нас), что ничего технически нового здесь нет! Ничего такого, чего бы мы не знали. Сэр Уолтер подтвердит вам, что я ни на шаг не отступаю от истины.
— С некоторыми оговорками, — вставил Льюк.
— С какими еще оговорками? — вскинулся Бродзинский, загораясь подозрением. — Какие оговорки, сэр Уолтер?
— Перестаньте, Брод, — начал Льюк, готовый ринуться в ожесточенный научный спор. Но Роджер до этого не допустил. Он обращался к Бродзинскому уважительно, едва ли не заискивающе — может быть, это была и не лесть, но чрезмерная почтительность. И Бродзинский, который при словах Уолтера Льюка загорелся подозрением, сейчас, говоря с Роджером, загорелся надеждой. Наконец-то нашелся человек, который его понимает, понимает, с чем ему приходится воевать и чего он добивается.
— Но, господин товарищ министра, когда же мы приступим к делу? — воскликнул он. — Даже если начать сейчас, сегодня же, мы получим оружие не раньше шестьдесят второго — шестьдесят третьего года.
— И оно не будет иметь никакого стратегического значения, — сказал Фрэнсис Гетлиф, раздосадованный, что разговор принял такой оборот.
— А по-моему, сэр Фрэнсис, если хочешь, чтобы твоя страна уцелела, это очень важно — располагать оружием. Вы, я думаю, хотели сказать — то есть я надеюсь, вы хотели сказать, — что у Америки запасы оружия будут куда больше, чем у нас; я и сам на это надеюсь. Чем больше, тем лучше — и дай им бог удачи! Но я не буду спать спокойно, пока мы не станем с ними вровень…